По распоряжению самого Мариньи была выстроена несколько лет назад эта великолепная, добротная новая виселица с целью оздоровить столицу. И здесь ему суждено было окончить свои дни. Трудно было представить себе более назидательный пример, чем жизнь этого поборника закона, обреченного висеть на том же крюке, на котором вешали злоумышленников и преступников.
Когда Мариньи спустился с повозки, сопровождавший его священник обратился к нему со словами увещевания: не желает ли он в свой смертный час покаяться в совершенных преступлениях, за которые его присудили к повешению?
– Нет, отец, – с достоинством ответил Мариньи.
Он отрицал все: и то, что с помощью колдовства посягал на жизнь государя, и то, что расхищал казну, отрицал пункт за пунктом все выдвинутые против него обвинения и утверждал, что все действия, вменявшиеся ему в вину, были одобрены покойным королем или же совершались по его прямому приказу.
– Но ради справедливых целей я совершал несправедливые поступки, – произнес он.
И при этих словах он взглянул поверх головы священника на трупы повешенных.
Вой толпы нарастал с каждой минутой, и Мариньи невольно поднес ладони к ушам, как бы боясь, что этот немолчный крик прервет ход его мыслей. Вслед за палачом поднялся он по каменным ступеням, ведущим к помосту, и привычно властным тоном спросил, указывая на виселицы:
– Которая?
С высокого помоста он бросил последний взгляд на сгрудившуюся внизу толпу, ее неясный рокот прорезали истерические вопли женщин, пронзительный плач ребенка, прятавшего лицо в полы отцовского плаща, и торжествующие возгласы: «Вот и хорошо! Он нас обворовывал! Пускай теперь платится!» Мариньи потребовал, чтобы ему развязали руки.
– И пусть меня не держат.
Он сам поднял с затылка волосы и сам просунул в скользящую петлю свою бычью шею. Затем глубоко вздохнул, набрал в легкие как можно больше воздуха, словно хотел оттянуть мгновение смерти, сжал кулаки, веревка медленно поползла вверх, и тело медленно отделилось от земли.
И хотя толпа ждала этого, из груди у всех вырвался крик изумления. В течение нескольких минут видно было, как извивается его тело, потом глаза выкатились из орбит, лицо посинело, затем полиловело, изо рта вывалился язык, а руки и ноги судорожно задергались, точно он взбирался вверх по невидимой мачте. Наконец руки бессильно упали, конвульсии стихли, тело стало недвижным, остановившийся взгляд остекленел.
Толпа замолчала, как бы удивляясь самой себе, как бы почувствовав себя сообщницей казни. Палачи спустили тело, подтащили его за ноги к краю помоста и повесили в нарядном его одеянии на самое почетное место, какое он заслужил, – в первых рядах висельников, – здесь суждено было тлеть одному из самых замечательных государственных мужей Франции.
Пользуясь ночным мраком, окутавшим Монфокон, где жалобно скрипели на ветру железные цепи, грабители вынули из петли тело прославленного министра и сняли с него одежды. На заре стража нашла обнаженный труп Мариньи, валявшийся на помосте.
Его высочество Валуа, которому срочно сообщили о происшествии и даже подняли ради этого с кровати, дал приказ немедленно вновь одеть труп и водворить его на место. Затем Валуа, еще более жизнерадостный, чем обычно, полный новых сил, вышел из дому, смешался с толпой и с радостью почувствовал себя причастным к шуму этого города, к совершавшимся в нем сделкам, к могуществу королевской власти.
Он добрался до дворца, и здесь в обществе каноника Этьена де Морнэ, бывшего его канцлера, ставшего отныне попечением Валуа хранителем печати, поместился у внутреннего окошка, выходившего на Гостиную галерею, дабы насладиться зрелищем, которого ждал долгие годы. Там, внизу, толпились торговцы и зеваки, следя за работой четырех каменщиков, которые, взобравшись на леса, сбивали статую Ангеррана де Мариньи. Статуя прочно стояла на месте, ибо была прикреплена к стене не только цоколем, но и всем туловищем. Эта статуя, значительно выше человеческого роста, не желала, казалось, ни покидать своей ниши, ни расставаться с дворцом. Молотки и зубила с трудом вгрызались в камень. Белоснежные осколки осыпали рабочих.
– Я, ваше высочество, кончил опись имущества Мариньи, – произнес Этьен де Морнэ, – оказывается, жирный кусок!
– Тем лучше, король сможет теперь вознаградить своих верных слуг и помощников в этом деле, – отозвался Валуа. – Я лично намерен добиваться возврата своих Гайфонтенских земель, которые этот мошенник сумел у меня выманить, подсунув взамен какое-то мерзкое угодье. Сын мой, Филипп, достиг зрелого возраста, ему давно пора жить отдельно от родительской семьи и обзавестись собственным домом. Вот и представился подходящий случай; непременно скажите об этом королю. Мне все равно – или особняк на улице Отриш, или особняк на улице Фоссе-Сен-Жермен – оба подойдут, но все-таки лучше на улице Отриш. Я слыхал, что мой племянник желает наградить Анрие де Медона, который выпускает из корзины голубей и которого король изволит называть своим ловчим. Ах да, не забудьте, что казна до сих пор не выплатила графу Артуа тридцать пять тысяч ливров дохода с графства Бомон. Полагаю, что сейчас наступил самый подходящий момент рассчитаться с ним если не сполна, то хоть частично.
– Королю придется поднести своей будущей супруге ценные дары, – отозвался канцлер, – а так как любовь может подсказать ему весьма расточительные планы, боюсь, что казна не выдержит подобных трат. Нельзя ли удержать из имущества Мариньи то, что будет израсходовано на дары новой королеве?
– Умно задумано, Морнэ. Представьте королю раздел имущества именно с этой точки зрения и поставьте во главе списка в числе законных претендентов мою племянницу принцессу Венгерскую, – ответил Карл Валуа, следя взглядом за работой каменщиков.
– Себе, ваше высочество, я, разумеется, ничего не прошу, – заметил канцлер.
– И правильно делаете, ибо люди злоязычные непременно станут говорить, что вы старались погубить Мариньи ради того, чтобы воспользоваться его добром. Прикиньте побольше к моей части, а я уж выдам вам сообразно с вашими заслугами.
Туловище статуи полностью отделилось от стены; рабочие обвязали веревками каменный торс и начали вращать ворот. Вдруг Валуа положил свою сверкающую перстнями руку на плечо канцлера.
– Знаете, Морнэ, я испытываю сейчас весьма странное чувство – мне кажется, будто мне будет недоставать Мариньи.
Морнэ тупо уставился на дядю короля Людовика. Он не понял, что хотел сказать Валуа, да и сам Валуа, пожалуй, не сумел бы объяснить, что он сейчас чувствует. Взаимная ненависть связывает двух людей столь же крепкими узами, как и разделенная любовь, и, когда исчезает с лица земли враг, против которого вы долгие годы строили козни, в сердце вашем остается пустота, совсем такая же, как если уходит из него великая страсть.
В это самое время в опочивальне Людовика Х заканчивалась церемония бритья. В нескольких шагах от своего повелителя стояла Эделина, красивая, румяная, свежая, и держала за ручку девочку лет десяти: худышка робко глядела на короля, не зная, что этот король родной ее отец.