– Мы прибыли приветствовать вас, государь! – Вот и все, что сказал прево.
А король, вместо того чтобы заставить его хоть немного разговориться, в упор заявил ему, что вынужден был схватить короля Наваррского, который причинил ему немало зла, что все обстоятельства этого дела будут изложены и освещены в послании, направленном Папе. И король Иоанн II добавил, что он надеется, возвратившись в Париж, застать в своей столице полный порядок, полное спокойствие, надеется также, что парижане трудятся не покладая рук...
– А теперь, мессир прево, можете возвращаться обратно.
Да, слишком длинный путь для столь краткой и маловразумительной речи. Этьен Марсель повернул своего коня, и густая черная его борода торчком встала на подбородке. А король, когда знамя Парижа скрылось в зелени прибрежных ив, велел кликнуть писца и стал – в который раз! – переделывать свое письмо к Папе... Да, кстати, Брюне, Брюне! Брюне, попроси, пожалуйста, дона Кальво подъехать к носилкам... Король стал диктовать писцу примерно так: «И еще, ваше святейшество, есть у меня доказательство, и неоспоримое, что его величество король Наварры попытку имел поднять противу меня купцов парижских и снюхался с их прево, который, не имея на то разрешения, отправился в нормандские земли, и сопровождали его вооруженные всадники, коим и числа нету, дабы подмогу принести злодеям из наваррской партии, довершить их злодеяние, пленив мою персону и персону дофина, старшего сына моего...»
Час от часу эскорт прево Марселя все рос и рос в воображении короля, и вскоре Иоанн уже насчитает пять сотен копий.
А потом он вдруг приказал немедленно сняться с якоря и, забрав из замка Пон-де-л’Арш Карла Наваррского и Фрикана, держать путь на Лез-Анделис. Ибо король Наваррский следовал за судном на коне по берегу, от одного причала к другому, в окружении мощной стражи, которая получила приказ в случае попытки пленного к бегству или в случае, если его будут пытаться освободить нормандские сеньоры, не мешкая, заколоть его кинжалом. И все время его должно было быть видно с борта судна. Вечерами Карла запирали в ближайшей к причалу башне. Запирали его в Эльбефе, запирали его в Пон-де-л’Арш. А нынче запрут в Шато-Гайаре... да-да, в Шато-Гайаре, где его бабка Бургундская так рано распростилась с жизнью... да, примерно в том же возрасте.
А как переносил все эти унижения его высочество Наваррский? По правде сказать, плохо. Теперь-то, разумеется, он уже приобвык к своему узилищу, во всяком случае, воспрянул духом, узнав, что король Франции сам находится в плену у короля Англии и что сейчас ему нечего опасаться за свою жизнь. Но первое время...
Ах, это вы, дон Кальво! Напомните-ка мне, у какого евангелиста, которого читают в будущее воскресенье, говорится о свете или что-то в этом духе... да, во второе воскресенье Рождественского поста. Странно будет, если мы это место не найдем... или, может быть, об этом говорится в послании... Очевидно, то, что читали в минувшее воскресенье... Abjiciamus ergo opera tenebrarum, et induamur arma lucis... «Отбросим же творения мрака и облачимся в латы света...» Да, в прошлое воскресенье. И вы, вы тоже не помните наизусть? Ладно, скажете мне чуть попозже, буду вам весьма признателен...
Попавший в западню лисенок, как безумный, кружит по клетке; глаза у него горят, шерсть взъерошена, сам отощал и скулит, отчаянно скулит... Таков уж наш Карл Наваррский. Но скажем в его оправдание: делалось все, лишь бы его запугать.
Тогда, в Руане, Никола Брак бросил фразу о том, что, мол, пускай король Наварры умрет не сразу, пускай, мол, умирает медленно, каждый день умирает,– и тем добился отсрочки казни. Но слова его не прошли мимо королевских ушей.
Король Иоанн не только приказал заточить Карла в той же самой комнате, где умерла Маргарита Бургундская, но и велел довести до его сведения: «...Весь их мерзкий род пошел от этой подлой шлюхи, родной его бабки; и сам он отпрыск дочери этой потаскухи. Пускай-ка думает, что его прикончат так же, как бабку». Но и этого показалось мало: в течение нескольких дней, что просидел Карл в Шато-Гайаре, ему десятки раз объявляли, даже ночами, что кончина его уже близка.
Унылое тюремное одиночество Карла Наваррского прерывал то королевский смотритель, то ле Бюффль или еще какой-нибудь стражник, который изрекал: «Готовьтесь, ваше высочество. Король приказал соорудить во дворе замка эшафот. Скоро мы за вами придем». А через минуту действительно входил Лалеман, и его встречали безумные от страха глаза узника, жавшегося к стенке и хрипло дышавшего. «Король решил дать отсрочку, вас казнят не раньше завтрашнего дня». И тогда Карл Наваррский, тяжело переводя дух, без сил валился на табуретку. А через час, а может быть, через два снова приходил Перрине ле Бюффль. «Король решил не отрубать вам головы, ваше высочество. Нет. Вас повесят – такова его воля. Сейчас сбивают виселицу». И потом, когда отзвонят к вечерне, являлся комендант замка Готье де Риво.
– Вы за мной, мессир?
– Нет, ваше высочество, я принес вам ужин.
– Виселицу поставили?
– Какую виселицу? Никакой виселицы нет, ваше высочество.
– И эшафота нет?
– И эшафота, ваше высочество, я тоже не видел.
Уже шесть раз его высочеству Карлу Наваррскому отрубали голову, столько же раз вешали и столько же раз четвертовали. Но, пожалуй, страшнее всего было, когда как-то вечером в его темницу внесли большой конопляный мешок и сообщили узнику, что нынче ночью его запрячут в этот мешок и бросят в Сену. На следующее утро за мешком явился смотритель, повертел его в руках, заметил, что Карл Наваррский ухитрился провертеть в нем дыру, и с улыбкой удалился.
Каждую минуту король Иоанн спрашивал, как там его узник. Поэтому-то он терпеливо ждал, когда писцы закончат перебелять очередное послание Папе. Ест король Наваррский или не ест? Почти не ест, так только, чуть притронется к еде, которую ему приносят, а иногда и вообще блюдо уносят нетронутым. Ясно, боится, что ему подсыплют яду. «Значит, похудел? Чудесно, чудесно! Прикажите, чтобы пища, которую ему готовят, была с горечью и припахивала. Тогда он и впрямь решит, что его хотят отравить». Спит он или нет? Плохо. Днем его еще иногда можно застать спящим: сядет у стола, уткнет голову в руки и дремлет, но стоит кому-нибудь войти – вскакивает словно встрепанный. А по ночам стража слышит, как он ходит, без конца кружит по комнате... «Как лисенок, государь, ну чисто лисенок». Видать, боится, что его придушат, как придушили в той же самой круглой комнате его бабку. Иногда по утрам по его лицу видно, что он плакал. «Чудесно, чудесно,– повторял король.– Ну а с вами он говорит?» Еще бы не говорил! Пытается завязать разговор с каждым, кто к нему входит. И видимо, хочет нащупать у каждого его слабую струнку. Королевскому смотрителю он посулил золотые горы, если тот поможет ему бежать или хотя бы согласится передать на волю письмо. Перрине ле Бюффля он обещал взять с собой и дать ему должность смотрителя непотребных заведений у себя в Эвре или в Наварре, ибо заметил, что ле Бюффль завидует нашему смотрителю. Коменданта крепости он считал верным своему воинскому долгу и сетовал только на совершенную по отношению к нему несправедливость, доказывал свою невиновность: «Не знаю, в чем меня упрекают, ибо, клянусь Господом Богом, я не питал никаких дурных замыслов против короля, дражайшего моего тестя, и не намеревался причинить ему зло. Его ввели в заблуждение на мой счет вероломные люди. Хотят погубить меня в его глазах; но я безропотно переношу любую кару, какой угодно ему было покарать меня, ибо отлично знаю, что он здесь ни при чем. А ведь я во многом мог бы быть ему полезен ради его же собственного блага, мог бы оказать ему множество услуг. Но ежели он решил погубить меня, уже не смогу их оказать. Идите прямо к нему, мессир комендант, скажите ему, чтобы он выслушал меня, и это будет только к его выгоде. И если Господу угодно будет вернуть мне мое богатство, будьте уверены, я позабочусь и о вас, ибо вижу, что вы жалеете меня в такой же степени, как желаете добра своему господину».