Практическая магия | Страница: 10

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Целый год после этого Салли не разговаривала. Ей просто нечего было сказать. Тетушек прямо-таки ви­деть не могла: мошенницы, жалкие бабки, которым да­но не больше власти, чем мухам, что мрут по подокон­никам, а прежде бьются в стекло, бессильно трепеща прозрачными крылышками. Выпусти! Выпусти меня! Услышав шелест юбок, предвещающий появление те­ток, Салли выходила из комнаты. Определив по шагам па лестнице, что они поднимаются проверить, как она, или пожелать ей спокойной ночи, она вскакивала со своего стула у окошка, торопясь закрыть дверь на крю­чок, и никогда не слышала, как они стучатся — затыка­ла уши, и баста!

Когда бы Салли ни зашла в аптечный магазин, за зубной ли пастой или мазью от пеленочной сыпи, она видела за прилавком ту девушку, и взгляды их скрещи­вались. Теперь-то Салли понимала, что может с чело­веком сотворить любовь. Так хорошо понимала, что навсегда зареклась снова иметь с ней дело. Девушка из аптеки выглядела старухой, хотя ей было, горемыке, наверное, немногим больше тридцати: волосы поседе­ли, а когда ей требовалось сказать что-нибудь — на­звать, допустим, цену товара или особый сорт пломби­ра, очередной гвоздь недели, — то приходилось писать это на листке блокнота. Муж ее чуть ли не все время просиживал на крайнем табурете у стойки, баюкая в ладонях чашку кофе. Но Салли его почти не замечала, она не могла оторвать взгляд от девушки, пытаясь раз­глядеть в ней ту, которая впервые появилась на кухне у тетушек, — ту милую, румяную, полную надежд...

Как-то в субботу, когда Салли пришла в аптечный магазин купить витамин С, девушка сунула ей вместе со сдачей какую-то бумажку. На ней идеально четким по­черком было выведено: «Помоги мне!» Но Салли и себе-то не в силах оказалась помочь. Помочь своим детям, мужу — тому, что весь мир, точно машина, потерявшая управление, обрушился в тартарары. С тех пор Салли не ходила больше в магазин аптечных товаров. А за тем, что ей нужно, посылала парнишку-старшеклассника, ко­торый, невзирая на любую непогоду — дождь, снег, ледя­ную крупу, — оставлял покупки на мощенной песча­ником дорожке, упорно отказываясь подойти к дверям, даже при том, что таким образом лишал себя чаевых.

Антонию и Кайли на весь тот год Салли бросила на попечение теток. В июле она позволила осам гнездить­ся под стропилами, в январе — вьюге намести на до­рожку сугробы, так что почтальон, пребывавший в веч­ном страхе свернуть себе шею тем или иным образом на подступах к Оуэнсову дому, опасался, доставляя почту, зайти к ним за ворота. Забыты были здоровая пища и регулярное питание; когда мутило от голода, Салли, стоя у кухонной раковины, съедала банку го­рошка. Ходила постоянно нечесаная, в дырявых нос­ках и перчатках. Редко показывалась на люди, а когда показывалась, с ней предпочитали не встречаться. Де­тей отпугивал ее пустой, невидящий взгляд. Взрослые, которые, бывало, по-соседски звали ее на чашку кофе, теперь при виде ее переходили на другую сторону, то­ропливо бормоча слова молитвы: им легче было ослеп­нуть на время, воздев глаза к солнцу, чем наблюдать, что сталось с Салли.

Раз в неделю звонила Джиллиан, неизменно по вторникам, в десять вечера, — единственное, в чем она за столько лет соблюдала твердый распорядок. Салли, приложив к уху трубку, слушала, но по-прежнему ни­чего не говорила.

— Тебе нельзя раскисать, — внушала ей Джиллиан своим настойчивым, звучным голосом. — Это моя пре­рогатива!

И все же именно Салли отказывалась принять душ, или поесть, или поиграть с ребенком в ладушки. Это она проливала такие реки слез, что не могла иной раз поутру разлепить глаза. Каждый вечер она пыталась отыскать в столовой жука-точильщика, который, как было ей сказано, и накликал столько горя. Найти, конечно же, не нашла и веру в сказанное потеряла. На самом деле такие вещи скрыты от нас — в складках вдовьего черного платья, под белой простыней, где кто-то спит в одиночестве и видит в беспокойном сне все, чему нет возврата. Со временем Салли потеряла способность верить вообще во что бы то ни было, и мир вокруг окрасился в серое. Она перестала различать оранжевый и красный цвета, определенные оттенки зеленого — как у любимого свитера или листьев весен­него нарцисса — пропали напрочь.

— Пробудись! — говорила Джиллиан, звоня ей точно в назначенное время. — Какими словами мне вытрях­нуть тебя из этой спячки?

На самом деле таких слов не существовало, но Сал­ли все-таки продолжала слушать. И задумывалась над советами Джиллиан, потому что с некоторых пор голос сестры был единственным звуком, который ей хоте­лось слышать, — он, как ничто иное, нес с собой утешение, и Салли незаметно приучилась подсаживаться по вторникам к телефону в ожидании звонка от сестры.

— Жизнь предназначена для живых, — говорила ей Джиллиан. — Как ею распорядишься, такой и будет. Давай же! Слушай, что я тебе говорю. Пожалуйста!

Каждый раз, повесив трубку, Салли глубоко и надолго задумывалась. Думала о девушке из магазина аптекарских товаров, о том, что по лестнице бредет к себе Антония — укладываться без материнского поцелуя на сон грядущий. Размышляла о жизни и смерти Майкла, останавливаясь на каждой секунде, проведенной ими вместе. Перебирала в памяти каждую его ласку, каждое обращенное к ней слово. Все по-прежнему оставалось серым — рисунки, которые приносила из школы Антония и подсовывала ей под дверь, бумазейные пижамки, в которых по утрам ходила в холодную погоду Кайли, бархатные шторы, которыми удобно отгораживаться от внешнего мира. Но теперь Салли начала мысленно располагать все в определенном порядке — горе и радость, доллары и центы, плач малышки и выражение ее личика, когда пошлешь ей в ветреный полдень воздушный поцелуй. Возможно, такое чего-то стоило: взгляда мельком — искоса — пристального взгляда...

А когда минул ровно год с того дня, как Майкл шагнул на мостовую с тротуара, Салли впервые заметила за своим окном зелень листвы. То была гибкая плеть, которая росла на этом месте постоянно, карабкаясь вверх по водосточной трубе, но лишь в тот день Салли обратила внимание, до чего нежен, первозданно юн каждый листик, так что и зелень-то отдает желтизной, а желтизна лоснится, точно масло. Салли большую часть времени проводила лежа в постели, и дело было за полдень. Она увидела, как сочится сквозь занавески золотистый свет, распределяясь полосами по стене. Салли вскочила с постели и принялась расчесывать щеткой длинные черные волосы. Надела платье, не надеванное с той весны. Сняла с вешалки у черного хода свое пальто и пошла на улицу.

Снова была весна, и небо — такой синевы, что грудь перехватывало. Синий цвет — она видела его, синий, как его глаза, как жилки у него под кожей; цвет надежды. Цвет рубашек, вывешенных сушиться на веревке. Салли различала почти все краски и оттенки, отсутствовавшие целый год, — кроме, правда, и уже навсегда, оранжевого, слишком похожего на цвет выгоревшего «стоп-сигнала», который проглядела компания подростков в тот день, когда погиб Майкл. Впрочем, особого пристрастия к оранжевому Салли никогда не питала, так что потеря — тем более учитывая все прочие — была невелика.

Она шла дальше, по центру города, в своем старом шерстяном пальто, в черных сапогах. Веял легкий ветерок, но день был теплый, и Салли, одетой не по погоде, стало жарко; она скинула на руку пальто. Солнышко прогревало ее сквозь платье, припекало, пробирало до костей. Салли шла с таким ощущением, что словно бы воскресает из мертвых, и, возвращаясь в мир живых, все в нем воспринимала обостренно: прикосновение ветерка к своей коже, мошкару, что роилась в воздухе, запахи, исходящие от земли и молодой листвы, прелесть зелени и голубизны. В первый раз за кои-то веки ей подумалось, как славно будет вновь заговорить, почитать дочкам сказки перед сном, разучивать с ними стишки, называть им весенние первоцветы: аризему, ландыш, сине-лиловый гиацинт. И еще тот беленький, как бишь его, колокольчик, — тут Салли, сама не зная почему, свернула налево, на улицу Эндикотт, ведущую к парку.