Давид плакал, плакал безудержно в объятиях своей матери, тесно прижимавшей его к себе и гладившей по волосам и по спине тем успокаивающим жестом, который ему не приходилось чувствовать со дня его крещения и который он лишь сейчас вновь узнал и понял, как ему этого недоставало.
Они похоронили Уильяма в усыпальнице под замком и помолились за его душу. Боль о потере друга и справедливое чувство, что в этой смерти есть доля и его вины, терзали сердце Роберта с неослабевающей силой, так что ему было нелегко сохранять самообладание во время церемонии, когда все они по очереди прощались с усопшим, тем более что Цедрик не упустил случая и бросил ему один-другой укоряющий взгляд. Однако голова Роберта не была полностью поглощена умершим, его постоянно отвлекали мысли о Давиде, попавшем, как он знал, в руки Лукреции.
Мысль, что эта ненасытная женщина самым вероломным и отвратным образом использует травму, которую его мальчик неизбежно носит в душе, и обведет его вокруг пальца, чтобы сделать послушным орудием в своих бесчеловечных, исполненных мании величия целях, была едва ли менее переносима, чем боль от того, что он никогда больше не увидит своего друга Уильяма, как только они закроют крышку гроба. Ему требовалась помощь.
Однако для этого он должен был во всем признаться товарищам.
Фон Метц попросил всех членов ордена, присутствующих на церемонии прощания с Уильямом, среди которых были Цедрик Чернэ, Монтгомери Брюс, Филипп Море, Виконт Монтвий, Жакоб де Луайолла, Папаль Менаш, Арман Де Бюре и Раймон фон Ансен, собраться после последних прочитанных молитв в так называемом Большом зале Тамплиербурга – крепости тамплиеров, где они заняли свои места за длинным античным столом в середине роскошного, украшенного коврами, штандартами, оружием и знаменами помещения. Здесь Роберт, все еще в отчаянии, с трудом подбирая слова, рассказал, что действительно произошло восемнадцать лет назад в Авиньоне. После того как фон Метц закончил, они смотрели на него с возмущением, разочарованием, негодованием или смесью всех этих чувств. Только Цедрик и Папаль как посвященные, чувствуя себя в какой-то мере разделяющими его вину, сидели, низко опустив головы, и нервно крутили оцинкованные кубки.
– Я злоупотребил вашим доверием, – закончил Роберт. Стыд и сожаление в его голосе были искренними. – Простите меня!
Несколько секунд царило неловкое молчание. Фон Метцу было нелегко стоять за своим стулом под справедливо осуждающими взглядами боевых товарищей, вместо того чтобы повернуться на каблуках и выбежать из зала.
Первым слово взял фон Ансен.
– Тебе, по крайней мере, ясно, что этот мальчик твой преемник? – вырвалось у него со свирепой растерянностью, но он не стал дожидаться ответа на свой вопрос. Естественно, Роберт знал это, что и делало его проступок столь непростительным. – Он – следующий Великий магистр! – метал громы и молнии фон Ансен. – Так установлено правилами!
– И мы должны следовать за ним и во всем ему повиноваться, – добавил Луайолла и посмотрел, углубленный в свои наверняка малоприятные мысли, сквозь Великого магистра.
– Он же не знал, кто эта женщина, – постарался внести успокоительную ноту Цедрик, но фон Метц с печальным взглядом опустил руку на плечо друга и попросил его не выступать против остальных.
Это была только его ошибка, его проступок. Он не хотел, чтобы Цедрик страдал от позора, ответственность за который он целиком брал на себя.
– Я исправлю ошибку, – пообещал он, не пытаясь уклоняться от пылающего гневом взгляда фон Ансена. Когда он продолжил, то постарался придать своему голосу убедительность и непреклонность, которые он надеялся вскоре почувствовать и сам – хотя бы на один короткий, все решающий момент. – Я убью мальчика. Но вы должны мне помочь.
Давид уселся в кресло в бюро Лукреции и с возрастающим нетерпением ждал подходящего момента, чтобы встать и выйти. Шариф, об угрюмом характере которого он составил себе представление уже в аэропорту, стоял на почтительном расстоянии от современного письменного стола, за которым в огромном, обтянутом белой кожей кресле восседала его мать, и делал ей доклад о его, Давида, прошлом.
Давид слушал этого человека, втайне давно уже окрестив его мясником, и ему было ясно, что речь действительно идет о нем. Несмотря на это, у него не было чувства, что все это имеет к нему непосредственное отношение.
– Деньги за обучение Давида выплачивались якобы из фонда для сирот, на самом деле не существующего, – объяснял Шариф в эти секунды, не удостаивая Давида взглядом. – Своего рода фирма – почтовый ящик. Но наши люди уверены, что смогут установить, куда ведет этот след.
Кончиками пальцев Давид потрогал деревянный крест под тенниской, висевший на старых деревянных четках; Лукреция дала ему их в комнате, которую все здесь называли колыбельной. Он начал задумчиво их перебирать.
Он находится в доме своей матери, думал Давид, но почему-то нисколько не ощущает себя дома. Прежде, в светлой детской комнате, которую она ему показала как доказательство того, что все эти годы непрерывно о нем думала, он не выдержал и прикрикнул на нее. Это не очень его огорчило. Чувство, что мать его любит, он испытывал лишь тогда, когда Лукреция каким-либо образом к нему прикасалась; но едва она его отпускала, это чувство в тот же момент исчезало. Когда она от него отстранялась, колесики у него в мозгу начинали отчаянно крутиться. Он вспоминал детали, и его одолевали непонятные сомнения. Что сделала его мать, когда вновь обрела сына после стольких лет разлуки? Она, не вмешиваясь, с улыбкой наблюдала за тем, как ее сумасшедший братец его заколол. Он ведь мог умереть. Да, верно, он действительно был другим, особенным – теперь он это окончательно понял и принял. Его раны проходили быстрее и не оставляли рубцов: там, где Арес проткнул его своим клинком, не видно было даже малой царапины от нападения этого Гунна, которое любому нормальному человеку стоило бы жизни. Но то, что он по какой-то причине не был обычным смертным, еще не означало, что он был бессмертным. Ибо сколько бы тамплиеры ни мечтали о легендарном Граале, бессмертие не было присуще человеку, и вопреки всем своим особенностям Давид всегда чувствовал себя человеком и никем иным.
Так что его разочарование в поведении Лукреции из-за той холодности, с которой она наблюдала, как ее сыну причиняют ужасную боль и вселяют в него дикий страх, было вполне понятно. Если бы святой мир монастыря, где он вырос, не был бы так беспричинно обрушен, он тосковал бы о нем в эти минуты и жаждал бы вновь там очутиться. Ему не хватало покоя и защищенности внутри привычных каменных стен, не хватало близости Стеллы. И Квентина! Без сомнения, Давид в нем сильно разочаровался. Он чувствовал себя обманутым в том, что касалось значительной части его бытия, он ненавидел монаха за ложь, которую тот по отношению к нему допустил. И несмотря на это, он ощущал потребность вернуться к этому доброму и милому человеку. Правда, Квентин, которого он хотел бы увидеть и под чьим присмотром хотел бы снова жить и учиться, был вчерашний Квентин, а не тот, каким он вдруг сейчас оказался.
Во всяком случае, Давид ясно понимал, что «Девина» не была тем местом, где ему ничто не угрожает. Он хотел бы поскорее отсюда выбраться. Хотел бы увидеть Стеллу, забрать ее с собой, чтобы где-нибудь вдали от монастыря, и от матери, и от всех сумасшедших этого мира рискнуть начать со Стеллой новую жизнь. Выполнить все это будет не так-то просто, в этом он был убежден. Кроме того, пройдет немало времени, прежде чем он сможет на новой родине, где бы она ни была, почувствовать себя как дома и в полной безопасности. Здесь это чувство определенно никогда у него не возникнет.