Он не мог себе представить реакцию монаха, заменившего ему отца, если он, Давид, сообщит ему, что отказывается провести остаток своей жизни за пестрыми витражами пыльной монастырской библиотеки. И что хотя он всей душой верит в Бога, он никогда в своем сердце не был склонен идти той стезей, для которой его пытался воспитать Квентин.
Давид провел обеими руками по лицу и по волосам, не для того чтобы стереть пот, но, по крайней мере, чтобы скатывающиеся со лба капельки перестали щекотать ему ноздри. Светлые солнечные лучи проникали в большое окно просторной комнаты интерната, чему он также был обязан Квентину. Его воспитатель заранее позаботился о том, чтобы Давиду досталась самая большая из всех имеющихся спален и чтобы он жил в ней совсем один. Теплые лучи позднего июльского солнца ласкали его затылок, гладили его щеки и пробуждали в нем ужасное подозрение, что он, возможно, спал слишком долго.
Рывок – и сонливости как не бывало. Давид поискал глазами маленький электронный будильник на тумбочке возле кровати. Тот, судя по всему, был поставлен на время более получаса тому назад и своим монотонным, неприятным писком давно и безуспешно пытался выманить соню из мягкой постели. Следующий, еще более мощный прилив адреналина буквально катапультировал юношу из кровати, так что у него на миг даже закружилась голова, пока ноги искали пол, и одновременно, не прерывая движения, он схватил и напялил на себя джинсы и тенниску, которые, аккуратно сложенные, дожидались его на стоящей рядом табуретке. В виде исключения он не стал искать чистых носков, а надел вчерашние.
«Статистика, которая утверждает, что мужчины меняют белье вдвое реже, чем женщины, – подумал он с досадой, – явно права. Но все это происходит только потому, что мужчины крепче спят, постоянно просыпают и не слышат будильника».
Через три минуты он покинул школьное общежитие и большими шагами, прямо по траве, бежал по обширной монастырской территории, среди поросших деревьями холмов и лужаек, минуя красивую старую церковь, к величественному главному зданию. Там его соученики уже ломали головы над параболами, метафорами, философиями государственных устройств, химическими соединениями и прочими вопросами, о которых школьное начальство думало, что жить, не усвоив их, невозможно.
Квентин, который, как и все его собратья, постоянно носил простую коричневую рясу с грубым плетеным поясом вокруг живота (концы пояса чуть ли не на каждом шагу заставляли его спотыкаться), давно был занят тем, что заботливо подметал соломенной метлой ступеньки маленькой церкви, вероятно принадлежавшей к столь же давней эпохе, что и его одеяние. Его пес – золотистый ретривер – воспользовался краткой толикой свободного времени, столь редкой в не очень веселой собачьей жизни при монастырском интернате, и, следуя за хозяином, который с трудом сметал в кучу листву со ступенек, с видимым удовольствием снова ее разбрасывал за его спиной в разные стороны. Квентин состроил явно неодобрительную мину, когда Давид с покрасневшим лицом, задыхаясь, промчался мимо, помедлив лишь на одно сердечное биение, чтобы одарить своего наставника столь же беспомощным, сколь и извиняющимся жестом. Затем он бросился бежать дальше, не проронив ни слова. Монах редко порицал его вслух, но он обладал подлинным талантом выражать взглядом больше, чем тысячью слов. Давид знал, что Квентин не питает ни малейшего сочувствия к соням и к тем, кто опаздывает на занятия, и в этом не было ничего удивительного. Ведь если человек, которому под пятьдесят, встал в то время, которое он считает утром, прочел утренние молитвы, успел посидеть за книгами, даже не позавтракав, как он может относиться к «нормальным» людям, к которым привык причислять себя Давид, которые с удовольствием нежатся в кроватях и досматривают сладкие сны, если только у них нет серьезного недомогания, заставившего их пробудиться, например поноса. Со смешанным чувством упрека и озабоченности святой отец взглянул на свои ручные часы, производившие впечатление редкого анахронизма, в то время как Давид быстрым шагом вошел в главное здание.
Можно было подумать, что эта ситуация – быть приемным сыном монаха и посещать школу при том же монастыре – таила в себе некое преимущество. В конце концов, значительная часть учительского состава состояла из монахов, которые не только знали Квентина уже не одно десятилетие, но и относились к нему с величайшим уважением. Теоретически по этой причине естественно было бы простить иной раз некоторые прегрешения: не писать о Давиде в классном журнале, не оставлять его лишний раз после уроков и не поручать ему уборку за не вполне подобающее поведение или опоздание – ведь все они были в некотором роде одной большой семьей. Но на практике все выглядело совершенно иначе. Опасение большинства учителей в чем-то предпочесть Давида и выделить его перед другими учениками часто приводило к прямо противоположным результатам. Дабы не допустить ни малейшего сомнения, что в школе, стоящей не один век за монастырскими стенами, каждый имеет одинаковые права и к каждому относятся одинаково, Давиду приходилось чаще, чем всем остальным вместе взятым ученикам, оттирать классную доску и парты или удалять из туалета сигаретные окурки тайных курильщиков – несмотря на то, что он не давал учителям и половины тех поводов для недовольства, за которые его наказывали. Таким образом, он был настроен на самое худшее и внутренне готовился, как он это делал уже не раз, просить у заведующего хозяйством большой мешок и палку с острой насадкой для сбора мусора, когда нерешительно постучал в дверь класса и, слегка ее приоткрыв, проскользнул внутрь.
Алари, учитель латыни, облокотился на скамью у окна в противоположном конце класса и с раздраженной миной наблюдал, как мучился у доски красный как рак, растерянный Франк, пытаясь перевести не такой уж длинный и не такой уж сложный текст. Когда скрипнула дверь, он тут же направил глаза на вошедшего Давида и одарил его улыбкой, столь же фальшивой, как и те немногие слова, которые девятнадцатилетний учитель в кожаной куртке небрежно написал на доске под латинским текстом.
– Прекрасно, что ты оказываешь нам честь своим приходом, Давид, – сказал Алари голосом, полным иронии.
– Очень сожалею. – Давид беспомощно пожал плечами и стыдливо опустил взгляд. – Я проспал…
– Надеюсь, ты уже не слишком сонный и переведешь этот текст.
Алари смерил презрительным взглядом высокого ученика, стоявшего перед зеленой классной доской, который явно не знал, что ему делать с куском мела, и беспокойно крутил его между пальцами, надеясь, что учитель когда-нибудь проявит сострадание и пошлет его на место.
Несколько учеников злорадно захихикали. Давид не был уверен, относятся ли смешки к Франку, который в этот момент искоса метнул на него злобный взгляд, будто он, а не Алари произнес эти слова, или к нему самому, который в наказание за то, что проспал, теперь должен выполнить задание. Тем более что с этим заданием не справился одноклассник, которого он, Давид, недолюбливал. Вероятно, злорадство относилось к ним обоим.
Давид послушно кивнул, подошел к доске и взял мел, который Франк с мрачной миной сунул ему в руку, чтобы затем, гордо откинув голову и проворно перебирая кривыми ногами, занять свое место в самом последнем ряду. Мимоходом, почти незаметно, он дал тумака тихо ухмылявшемуся себе под нос Чичу, не заметившему, что в классе перестали смеяться. Все это вышло потому, что Чич обычно выкуривал свою первую дозу вскоре после семи, где-нибудь между туалетом и комнатой для завтрака. Удар Франка Алари заметил, но проигнорировал, не желая новых разборок.