Белокурая Илзе тоже прошла свой путь, в каком-то смысле ещё более тернистый. Её то выпускали на свободу сердобольные американцы, посчитавшие рассказы о художествах Фрау Абажур оговором со стороны заключённых (нерадивые следователи в самом деле не отыскали ни перчаток из человеческой кожи, ни банки с заспиртованным сердцем отважного чеха), то сажали обратно в тюрьму сами немцы, мучившиеся послевоенным раскаянием. Устав метаться между обречённостью и надеждой, Илзе в конце концов повесилась в камере. Знала бы она, что её имя сделается нарицательным, что те же американцы со временем начнут плодить фильмы и комиксы о «волчице СС», ненасытной Илзе, насилующей заключённых! Знала бы — может, и не полезла бы в петлю, а, наоборот, ещё деньги потребовала за бренд…
Вольфа в итоге помиловали, признав непослушного кобеля слишком ценным производителем для новой породы. Проверяющие увезли его с собой в Берлин, где история с еврейкой так и не стала известна. Минуло несколько лет, и судьбе оказалось угодно, чтобы именно Вольф повязал суку Блонди, любимицу фюрера. Когда Блонди погибла от яда, в развалинах рейхсканцелярии некоторое время ползали трое маленьких щенков. Куда пропали двое из них, мы не будем даже предполагать, но третьего — и это нам известно доподлинно — вытащили из бетонных обломков знакомые руки. Мужчина и женщина, в которых теперь никто не узнал бы представителей высшей касты СС, забрали щенка с собой и назвали его древнегерманским именем Зигфрид.
Выжила, как ни странно, и молодая еврейка. Выжила, родила здорового сына и встретила старость на земле своих предков. Но это, как говорится, уже совсем другая история…
Страшный сон Колякину всё же приснился.
Разные они, оказывается, бывают, страшные сны.
В том, где убивали Карменситу, разверзался беспредел ужаса, заглядывать в который нормальному человеку попросту невозможно. Нынешний сон как бы состоял из обрывков реальной колякинской жизни — обрывков тягостных и постыдных, но по отдельности вполне подходивших под определение «наплевать и забыть». Ну там «напиться, проспаться и жить дальше». Но вот если устроить из них «слайд-фильм» вроде того, что подсунула Андрею Лукичу сегодняшняя ночь, — впору было облиться холодным потом, стиснуть руками виски и пробормотать пополам с отборными матюгами:
— Господи Боже ты мой, святые угодники!.. Это в какой же, получается, я помойке живу?!.
Часы показывали начало девятого. В маленькое окно светило утреннее солнце, но перед глазами Колякина кренились огромные клетки, сваренные из арматуры, — так называемые тигрятники, хотя сажали в них не тигров, а людей. Тяжёлые дубинки и специальные рогатины, которыми зэков прижимали, как обложенных медведей. Сети, которые полагалось набрасывать на непокорных. Штрафные изоляторы с газом, побоями, опущенными почками, сломанными рёбрами, выбитыми зубами. И запах бойни над утренним плацем, где разом «вскрываются» [158] несколько сотен заключённых…
«О Господи!..» Колякин вздрогнул, отвернулся от окна и, как был в майке и трусах, заходил по комнате. Ему натурально хотелось умереть. Потому что он никогда больше не засмеётся, подхватывая на руки Катюшку, даже не улыбнётся, поглаживая пятачок Карменситы, вообще не сможет думать ни о чём добром и чистом. Только о пресс-хатах, о беззаконии и беспределе, о кумовстве, о горе человеческом… об офицерской чести, вывалянной в грязи. Господи Всевышний, что же это за дьявольская игра, в которой он, майор Колякин, ещё и не самая последняя пешка?..
Вот именно — дьявольская. Люди такого выдумать не могли. Людям, конечно, не занимать сволочизма, но всё имеет предел. А вот когда бюргеры, вчера ещё смирные и работящие, выворачивают рты в многотысячном «Хайль!», когда дети пачками стучат на родителей, изобличая их укрывателями евреев, нехристями, христианами, кулаками, коммунистами — нужное подчеркнуть, — так и кажется, что где-то приоткрылась дыра, в которую нашёптывают извне. Может, солнце скоро вправду станет как власяница, луна — как кровь и небо — как свиток?.. Или всё это уже случилось, а мы не заметили? Потому что всякий раз поплёвывали и забывали? Потому что пили сперва горькую, потом рассол и продолжали жить как ни в чём не бывало?..
Когда иссякли даже матюги, Колякин не выдержал и заплакал:
— Господи, значит, и я такой же зверь? Нелюдь, чудище двуногое? Как мне Катьке своей в глаза смотреть? Или Ксюхе вот? Которую такие же чудища лишили зрения, детства, отца отняли. И что же мне, вот так всю жизнь оставшуюся? До полковничьей папахи? Или, тьфу-тьфу-тьфу, генеральской? А потом — пожалуйте на заслуженный отдых? Чем заслуженный? Кровью людской?.. Нет уж, на хрен… — Колякин застонал, скрипнул зубами, мосластым кулаком вытер глаза. — Сегодня же рапорт об увольнении напишу. И хрен с ней, с этой долбаной службой, хрен с ней, с грёбаной пенсией, без ваших сребреников обойдусь…
Колякин икнул и понял, что по-настоящему жалко было лишь свиноферму. Но зато всеми фибрами, опять же до слёз. Он знал: стоит ему уйти и новые хозяева всё испортят, испоганят породу, элитных свиноматок пустят на шашлык. «Карменсита, девочка… Всё ли у тебя ладно, может, ты там уже родила?..»
Мысль о свиноферме чудесным образом подбодрила Колякина, заставила поверить, что жизнь состояла не из одной лишь мрази да грязи. Спускаясь вниз, он услышал Ксюхин голос: мать с дочерью завтракали. По другую сторону стола разместился хозяин дома — пил чай под шоколадный торт. Рогатый Георгий, устроившись в углу, смотрел на него преданно, как бородатая собака.
— Доброе утро, — поздоровался Колякин. — Чаи да сахары.
— И тебе, майор, не хворать, — кивнул старый партизан. — Присаживайся давай, в ногах правды нет. И за гостинец спасибо. Испечено знатно.
— Да не за что. — Колякин шагнул к холодильнику, взял с крышки пакет и положил на стол таким образом, чтобы плёнка задела пальчики Ксюхи. — Это тебе.
— Мне? — удивилась та, потом положила ложку. — Ух ты! Да это же шишка, которую Буратино Карабасу в пасть запихал. Колючая! А больша-а-ая…
— Это ананас, — улыбнулась Алёна. — Он очень полезный. И вкусный. Только ты сначала кашу доешь… — Она благодарно подняла глаза на майора. — Спасибо, Андрей. Ну что, чаю? Или, может, полрюмочки для настроения?
Как ни бодрился Колякин, его зелёная физиономия не укрылась от внимательного женского взгляда.
— Ох нет, лучше чаю. Крепкого-крепкого. — Майор вздрогнул, сел и спросил: — А где Володя?
— Где ж ему быть — на службе, он теперь встаёт ни свет ни заря, — усмехнулся старик, отхлебнул из чашки и как бы ненароком поинтересовался: — Ну а сам-то нынче хорошо ли спал-почивал? Добрые ли сны видел? Единорог не приходил?
Он усмехался, вроде бы шутки шутил, но глаза из-под кустистых бровей смотрели пронзительно, цепко и тяжело.
— Паршиво спал, — сознался Колякин. — Ох, лучше не вспоминать.