В какой-то момент, после того как прозвонил таймер на плите и я вышла из нижней ванной, где умывалась, мы с матерью услышали один и тот же тихий звук.
Это собирались мужчины.
Не знаю, как я поняла, что надо бояться, но как-то поняла. Не знаю, почему я мгновенно испытала облегчение от того, что отец далеко. Достаточно далеко, чтобы не приезжать еще несколько дней. И я так и не узнала, не потому ли мужчины решили прийти именно в тот день.
В шестом классе я изучала фото линчевания на Юге. Это был маленький черно-белый снимок, размноженный на ротаторе и розданный учителем истории, который полагал, что история оказывает наибольшее влияние, когда снабжена картинками. Родители всего района жаловались, когда их дети приходили домой с фото линчевания, или Аушвица, или головы африканского вождя, насаженной на кол и истекающей кровью. Но учитель был прав, и завороженность, с которой я разглядывала эти изображения, скрутила мои кишки, когда я стояла рядом с матерью, держащей в руках вегетарианскую запеканку.
Расстояние между плитой и стойкой было небольшим, но в тот день шум на улице оказался удлиняющим фактором. Мы слышали его, и жар запеканки проник через кухонное полотенце, которым мать держала пирексовую [30] форму, и все упало на пол.
— Сходи ты, — сказала она.
В глазах ее плескалась паника.
— Им нужна ты, — возразила я.
— Но я не могу. Ты же знаешь, что я не могу.
Я действительно знала.
Знала пределы возможностей матери, потому что они въелись в меня до мозга костей. Много лет я чувствовала, но никогда не произносила вслух, что была рождена заменить ее в мире, вернуть этот мир домой — как в виде ярких поделок из цветного картона первых школьных лет, так и в виде встречи с разъяренными мужчинами во дворе. Я должна все это делать за нее. Таков был наш особый молчаливый договор служения ребенка своему родителю.
В тот день было тепло, и я переоделась в обрезанные джинсы, вернувшись из школы. Мать презирала обрезанные джинсы, считала их дешевыми и неопрятными за то же самое, за что я их любила — грязную бесконечную бахрому, которую можно теребить ногтями. Той весной можно было безбоязненно их надевать, равно как и предаваться полировке ногтей. Мать была слишком слаба, чтобы озвучить свое осуждение.
Прокравшись на цыпочках из кухни через задний коридор в гостиную, я схватила стеганое одеяло, свисавшее с края дивана. Инстинкт подсказал мне закутаться как можно плотнее. Помнится, я обернула им плечи, точно гигантским пляжным полотенцем.
Один из мужчин увидел меня через окно, и шум в боковом дворе вспыхнул еще громче. Я была босиком, волосы, такие жидкие, что просвечивали уши, свисали по обе стороны лица. Жаль, что Натали нет рядом. Словно вместе мы были бы армией, способной атаковать с флангов и победить толпу мужчин.
Пройдя через небольшую гостиную и коснувшись ручки двери, которая вела на крытое крыльцо, я услышала, как мать отважилась произнести два слова из своего укрытия на кухне.
«Будь осторожнее», — очень тихо сказала она.
Я знала, что для этого ей пришлось приложить поистине героическое усилие. Но что-то произошло, когда я шла через комнату и надевала, как мне позднее казалось, свою накидку супергероя. В тот миг мать для меня перестала существовать.
Первый, кого я увидела, выйдя на улицу, успокоил меня. Это был мистер Форрест. И Тош с ним. Сосед стоял поодаль от кучки отцов и мужей и даже попытался улыбнуться, когда я взглянула на него через забор, доходивший мне до пояса. Но улыбка его вышла бледной и тревожной. Тош, обычно буйный (в лучшем случае), прятался под ногами у хозяина.
— Где твоя мать? — спросил один из мужчин.
Их было шестеро. Семеро, если считать мистера Форреста.
— Она внутри, — ответил за меня другой. — Она ведь всегда внутри, так?
Эта истина, дерзко высказанная на открытом воздухе, показалась отравленной стрелой из ниоткуда. Я ощутила стеснение в груди и остановилась, чтобы перевести дыхание.
— Что, язык отсох? — спросил мистер Толливер.
Я ненавидела его, и эта ненависть не имела отношения к маминому осуждению того, как он гоняет свою жену вокруг квартала. У него была небольшая деревяшка в форме могильной плиты, выкрашенная белой краской и гласившая: «ПОКОИТСЯ ЗДЕСЬ, НЕ В СВОЕЙ КОНУРЕ, ТОТ ПЕС, ЧТО НАМЕДНИ НАСРАЛ ВО ДВОРЕ!» Рифма была призвана сделать надпись смешной. Я всегда считала, что мое отвращение к тому, что добряки называют «газонным искусством», восходит к самому первому разу, когда я прочла эти слова на фальшивой могиле.
— Не надо так, — сказал мистер Форрест.
Его голос звучал непривычно высоко. Воротник расстегнут, но снять после работы галстук он еще не успел. Позже я поняла, что он, должно быть, наткнулся на мужчин, когда прогуливал Тоша вокруг квартала.
Те заворчали. Почти все были в рабочей одежде — поношенных брюках и пиджаках, кое-кто в ветровках со стальным логотипом компании.
— Хелен, — произнес мистер Уорнер, — мы пришли поговорить с твоей матерью.
Мистер Уорнер, которого мать звала пустомелей, считал себя непревзойденным выразителем интересов. Он вершил суд по любому поводу. Как-то раз он заявился к нам в передний двор и прочитал отцу — человеку, который на многие мили вокруг больше всех знал о водоочистке, — лекцию о преимуществах силикатных водоочистных сооружений в Либерии.
«Он прочел статью, — сказал отец, когда сосед наконец удалился с наступлением темноты. — Мило, что он так взволнован, но даже мне не хочется говорить о сточных водах так много».
Я стояла с нашей стороны проволочного забора.
— Выходи поговорить с нами, Хелен, — произнес чей-то отец, которого я не узнала.
Почему я не заметила предупреждения во взгляде мистера Форреста, до того как подняла щеколду и зашла на соседний двор? Должно быть, смотрела на мужчин рядом с изгородью, а не на него. Только обернувшись и закрыв за собою калитку, я увидела его лицо. Я могла читать страх, словно карты таро.
— Где твоя мать, Хелен? — спросил мистер Уорнер.
— Хелен, — произнес мистер Форрест, — вернись в дом.
Шаг от калитки к мистеру Форресту. Он тут же попятился от меня.
— Мамы нет. Чем могу служить? — спросила я своим самым взрослым голосом.
Тревога начала охватывать меня, и я сделала еще шажок к мистеру Форресту.
— Я хотел бы помочь, Хелен, — глухо произнес он.
Он знал, чего бояться, а я — нет. Истина уже забрезжила передо мной, но, стоя босиком на траве, в накидке из одеяла, я не могла пока представить, что мужчины, такие же, как мой отец, наши соседи, хотят причинить мне зло. Мердоки переехали. Прошло восемь месяцев после смерти Билли. Через месяц я перейду в выпускной класс. Но главным моим укрытием, тем, что более всего слепило меня, пока не случилось то, что случилось, был мой пол. В том мире, где я росла, в отличие от того, в котором я постаралась вырастить своих дочерей, девочек не бьют.