— Транспортёры мне оставь… Жень, пойдёшь со мной? — Женька кивнул. — И ещё…
— Меня возьми, — сказал Гришка. Я кивнул:
— Хорошо.
— Что придумал? — спросил Сашка.
— Сюрприз, — я криво усмехнулся. — Нужны две «лимонки»… и восемь толовых шашек. Есть?
— Конечно. А сработает?
— Конечно, — невольно передразнил я Сашку…
…В отношении порядка выдвижения Сашка не ошибся. Впереди шли три здоровенных «цундапа» с люльками, из которых торчали пулемёты — один посреди дороги, позади два по обочинам. Потом — транспортёр с легионерами, вездеход и ещё один транспортёр. Большая сила — достаточно большая, чтобы партизаны сто раз подумали, прежде, чем нападать.
Но в моё время таких, как мы, зовут коротко — «отморозки». А уж каким тоном это произнести — решайте сами.
Мы лежали, наверное, ближе всех к дороге, потому что я не хотел рисковать с длинными верёвками. Именно на верёвках висели над дорогой гранаты — «лимонки», к которым бинтом были примотаны по четыре толовых шашки. Под бинт я натолкал гальки. Чеки держались на соплях — достаточно было сильного рывка, чтобы «подарки» полетели вниз. Хотелось надеяться, что Женька и Гришка сделают всё хладнокровно. Гранатами была заминирована и противоположная от засады сторона дороги — мы поставили в кустах пять штук на растяжках, потому что немцы должны были броситься именно туда. Если кто уцелеет в первые секунды нашей атаки…
Я повернулся на бок, уперся ногой в корень, а спиной — в другой, чтобы было удобнее стрелять. Откинутый приклад вдвинул в бедро.
Первый транспортёр въехал под гранату. Я скосил глаза — второй тоже вползал на цель.
— Давай! — крикнул я, уже не заботясь о секретности. И начал стрелять в вездеход.
Люди умеют жалеть. Люди должны уметь жалеть. Даже на войне. И если они не умеют этого делать — и гордятся этим — пусть не жалуются, что их не жалеют тоже.
Восемьсот граммов тротила с галькой, плюс «лимонка» — это не шутки. По-моему, из бронетранспортёров никто так и не появился. Вот что бывает, когда не прикрываются сверху… Что-то ещё взрывалось и грохало, но в нашу сторону уже выскочили двое — молодой парень в расстёгнутой куртке, с пистолет-пулемётом — и длинный офицер с пистолетом, без фуражки. Молодой наткнулся на меня, когда я, встав на колено, менял магазин; я тут же бросил ЭмПи и, всадив финку парню в солнечное, спросил, глядя в умоляющие глаза:
— Круто, правда?
— Борь-ка-а!..
Я обернулся. Офицер, сбивший Женьку ударом ноги, обернулся и выстрелил в меня — я нырнул вбок на миг раньше. Но успел — как будто молния вспыхнула! — узнать того самого эсэсовца, который допрашивал меня в самом начале вместе с той красивой сукой. Будущего владельца имения…
ТАК ВОТ КТО КИМКУ! ВОТ КТО ОТЦА НИКОЛАЯ!!!
Я взревел и, перекатившись через плечо, выстрелил в него из пистолета. Следующее, что я увидел — граната на длинной ручке, из которой шёл дымок. Граната лежала прямо у меня перед лицом…
…Юлька что-то говорила, но я не слышал. У меня в голове бесконечно и мучительно грохотал взрыв, и это было так больно, что я замычал и зажал руками виски. Голова не держалась и падала, Юлька придержала её ладонями. Неподалёку дымилась небольшая воронка.
— Где офицер? — спросил я и не услышал себя. И Юлька, кажется, не услышала, потому что помотала головой (у меня внутри всё перевернулось от этого её движения) и начала помогать мне подняться. У меня подламывались ноги и ухало под сердцем; при каждом уханье мозги падали в горло и я икал. Кажется, я успел перекатиться за корень сосны, но граната меня всё равно контузила. И, судя по всему, здорово. Я попытался повторить вопрос, но у меня получилось какое-то тяжёлое мычание — у Юльки даже лицо от жалости исказилось. «Господи Боже, а вдруг это навсегда?!» — с ужасом подумал я, плетясь к дороге на плечах Юльки и Женьки.
Убитых у нас не было. Гришке пуля сорвала волосы и кожу над правым ухом, Димке пробило навылет правое плечо. Около горящих машин лежали трупы легионеров — немцы ехали только на мотоциклах и в вездеходе. Они, впрочем, тоже были убиты, ушёл только тот офицер — а он-то, судя по всему, и был «шишкой». Около вездехода валялся труп женщины — серая юбка задралась, открыв красивые длинные ноги в узких сапогах на ажурном чулке, из правой руки выпала рукоятка ЭмПи. Густые волосы склеили кровь и мозг — кто-то попал ей почти в упор над левым глазом, разворотив голову — но я всё-таки узнал лицо. Подошёдший Сашка, улыбаясь, указал на труп, что-то сказал — я осторожно кивнул, хотя ничего и не услышал.
Что он говорит — было ясно.
«Вот тебе и имение с рабами, сука,» — подумал я. Мне хотелось сказать это вслух, но язык не ворочался. Но когда Макс и Олег Кирычев, дождавшись, пока девчонки отойдут за вездеходы, встали по сторонам убитой и начали мочиться на неё, пересмеиваясь и что-то говоря, я всё-таки отвернулся.
Мне и так было физически тошно. До такой степени, что я не сопротивлялся, когда меня уложили на собранные быстренько носилки.
Как назло, слышать я начал именно в тот момент, когда Мефодий Алексеевич подготовил для нас особо изощрённый загиб. В ушах щёлкнуло, страшная боль расколола голову, я схватился за виски и…
— … вашу!!! Вы бойцы или это — банда?!А если бы вас это — побили на х…р, это как тогда?!А кто приказ это — отдавал?! Вы это — разведка! Раз-вед-ка, б…дь, это глаза и это — уши, а не кол — это — в жопе!
— Ой-ради-господа-бога-мефодий-алексеевич-ради-христа-помолчите… — прохрипел я и, сжимая голову, сел на пол: — Уууу… ууу…уй, б…я… ууйй, как ббоооо… нннааа… уйуйуй… — я застучал в пол землянки каблуком ботинка, Юлька и Сашка присели рядом, Юлька прижала мою голову к груди, а Сашка зачем-то перехватил руки и начал их тереть. Дальше я плохо помню, потому что в себя пришёл, когда кто-то сказал у входа в нашу землянку:
— Арестованные, на хозработы.
Это немного смешно, но наше командование, разозлившись, посадило всё отделение под арест! На десять суток. Работ по лагерю хватало, и над нами покатывались, потому что обычно мы от них были избавлены, зато теперь отдувались по полной. Правда, это не касалось Димки — он был всё-таки раненый — и меня.
Мне было плохо. Куда хуже, чем в те дни, когда мне продырявили бедро. Голова болела так, что я не мог выдержать и стонал — совершенно непроизвольно. Особенно сильной боль становилась под утро. Один раз я во время такого приступа обделался по полной, а мочился в штаны раза три или четыре. Мне не было ни стыдно, ни неудобно — только больно, и в конце концов я перестал различать день и ночь, а делил время так: ОЧЕНЬ больно — можно терпеть. Говорить было больно. Глотать больно. Двигаться нестерпимо больно. Я глючил и, кажется, бредил своим прошлым — хорошо, что это именно как бред и воспринималось. Мефодий Алексеевич и даже Хокканен приходили несколько раз — командир даже сидел подолгу возле нар и вроде бы говорил, чтобы я не умирал.