Серафим | Страница: 29

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

А в храме я опять был один – псаломщик мой бессменный, Володя Паршин, укатил в Юрино, показывать гостям из Нижнего замок графов Шереметьевых.

Замок-то снаружи уделали, причепурили, закрасили, как старую рожу – яркой помадой, подлатали от стыда… а внутри – разруха из разрух. Голые, скелетные стены. Осыпавшиеся потолки. Ребра штукатурки… Расхитили, раскурочили. Сожгли. Разграбили… Давно это было? Вчера…

И Непорочное Зачатие тоже было – вчера.

И пел я стихиру, стоя среди множества зажженных свечей, и старался, чтобы не дрожал мой голос:

– В шестый месяц послан бысть архангел к Деве Чистей, и радоватися Eй прирек, благовести из Нея Избавителю проити. Темже приимши целование, зачат Тя Превечнаго Бога, несказанно благоволившаго вочеловечитися, во спасение душ наших!


И пели старухи мои вместе со мной:

– Помощник и Покровитель бысть мне во спасение!..


И Анночка повторяла надо мной, высоко, под куполом, где намалевал я Христа Бога, тянущего из реки сеть, полную рыбы: «Во спасение, папа, ты слышишь?.. во спасение, во спасение…»

И старуха Вера Смирнова, пасечница, громко, на весь храм прошептала мне:

– Батюшка, не плачьте! Я вам… меду банку принесла!.. Липового…


И я, с закрытыми глазами, тихо ответил Вере Смирновой:

– Я уже не плачу.


И девочки мои на клиросе запели тоненько и чисто, звончей ручья.

А Насти сегодня на клиросе не было. Давно уж она в церковь петь не ходила.


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ


АЛТАРНАЯ СТЕНА. ТАЙНАЯ ВЕЧЕРЯ


Они зажгли все свечи. И керосиновую лампу зажгли.

Они испекли плоские, как лопаты, хлебы в широкозевной русской печи.

Черная пасть печи безропотно отдавала им хлеб, и они на руки принимали его, как повитухи принимают дитя из кровавой, болящей утробы.

Иван жарил рыбу на круглой черной сковороде.

Жарил линей золотых; карасей малых, смешных, и жалко Ивану их было.

Жарил лещей – а раньше лещ мусорной рыбой считался, а теперь и его в деревнях лакомством чтут.

Жарил стерлядь молодую – в сети попалась одна. Драгоценная рыба.

Мало нынче в реке осетров да стерлядок.

Мало жизни осталось.

И Он вошел с мороза в избу. Отряхнул хитон Свой от снега.

– Снег прожигал Ты босыми ступнями! – Петр воскликнул.


Борода седая Петра светилась во тьме избы, как руно серебряное, овечье.

Петр запускал руки в бороду и смеялся от радости – от радости, что видит и слышит Его.

– Смерти-то, значит, нет, – задыхаясь, Иван произнес.


И ножом на сковороде стерлядку перевернул, чтоб прожарилась вся.

Сладкий дух жареной рыбы над столом носился.

Над дощатым столом, укрытом простой, кое-где дырявой холстиной.

Андрей блестел дикими, как у зверя, глазами; черная борода все его лицо, как озерная ряска, затянула.

Он раздувал ноздри. Он нюхал воздух без смерти.

Он не видел различья: так же сладко пахло жареной рыбой; так же кисло, горячо пахло свежим, только из печи, хлебом; так же пахло керосином пролитым; так же пахло ягодой спиртовой, забродившей – из громадной, на краю стола, винной бутыли.

Это Петр приказал достать из подпола четверть. Во славу Ужина Святого.

Он молчал. И молчали все. Горело красным подземным камнем, прозрачным, вино в бутыли.

Он прошлепал босыми ногами – на половицах отпечатались мокрые следы – и сел за стол, и Иван ухватил сковороду рогатым ухватом и поставил, с жареною стерлядкой, на стол, на чугунную, с узором, подставку.

А в блюде деревянном уж лини и караси медными, маслеными боками сверкали.

Все сверкало изнутри: огонь за стеклом лампы, мертвая сладкая рыба, наливка в бутыли.

Лица светились. Глаза горели. Все было – жар и уголь. Сапфирами мерцали в печи головешки.

Иван ударил себя по лбу: «Эх, забыл я!..» – и выставил на стол кринку с молоком ледяным, только из погреба.

Он сел во главе стола. И все медленно, важно расселись.

Рядом с ним сели Андрей и Иван. Щеки Ивана алели от восторга. Он любил Его в этот миг больше жизни.

А Андрей блестел зверино глазами-углями из сплошной бороды болотной. И зубами блестел, усмехаясь. И все воздух жадно нюхал, нюхал.

Так сидели молча, руки на стол положив, и складки рубах вниз лились, и до полу, до сосновых, гладко струганных половиц падали тяжкие складки хитонов.

Ждали.

И сказал Иисус:

– Трапеза наша да будет благословенна!


Горячий хлеб в руки взял, обжегся, с улыбкой на хлеб да на пальцы подул обожженные.

Все молчали. Молчал Иуда. Сжимал в кармане штопаных портов кошелек кожаный, из кожи козла старого, пахучий-вонючий. На рынке купил по дешевке. Хорошо, не дырявый.

И сказал Иисус:

– Примите! Ядите! Сие есть Тело Мое! – и хлеб в сильных пальцах легко преломил. – Ныне за вас, любимых, ломимое… во оставление грехов…


Молча взял у Него из рук кусок чернобородый Андрей.

Молча взял кусок Петр, слепо мотнув метельной бородой.

Молча взяли куски свои из рук у Него Фома и Варфоломей. Филипп и Яков.

И другие тоже молча, склонив бычьи лбы, взяли.

И кудлатые, лысые, курчавые, косматые, голые головы их наклонились над хлебом.

И ноздри дух хлебный вдохнули.

Кровь ли вдохнули?! Вопли войны?! Смрадный дух тысяч трупов?!

…запах молочный, ягодный Того, Кто только на свет народился…

И сказал Иисус:

– Пийте из Нея вси! – и взял обеими руками бутыль с домашним вином. – Сие есть Кровь Моя, еже за вы проливаемая… во оставление грехов…


Все молча подвинули граненые стаканы. Он разлил в них вино.

И Иван следил, как булькала, перевитая, густо-алая струя; и горели его глаза.

Он все запоминал, Иван. Он дышал восторженно, часто.

Все молча подняли стаканы, сдвинули. Стеклянный стук в избе раздался.

Один Иуда, однако, стакан свой не поднял.

Так и сидел, гомонок свой козлиный в кармане сжимая в кулаке потном.

И сказал Иисус:

– Что ж не едите? Не пьете?


И выпили мужики! И теплым хлебом, душистым, небесную сласть зажевали!