Серафим | Страница: 43

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Шагнул к стене: там, за ящиками, были уже припасены доска, олифа, палитра, темперные краски, кисточки, разбавитель, тряпки, чтобы кисти вытирать. И маленький планшет – я взял его из школы, выпросил у учительницы рисования. Сказал: на время возьму, отдам.

– Елеуса, Божья Матерь Елеуса, Умиление, – сказал я тихо, и шепот все равно далеко разнесся в пустом храме, – ты мое упование, ты моя…


«Радость», – молча договорил я внутри себя.

Укрепил на деревянных ногах планшет.

Поставил на планшет проолифленную доску.

– Что ты деешь, отец Серафим, – сказал я себе тихо и насмешливо, дрожащим голосом, – ты ж ведь не умеешь рисовать…


«Ты много чего не умеешь», – безмолвно сказал я себе.

А руки сами делали дело. Руки выдавливали краски на палитру. Руки перебирали и разминали сухие кисти. Руки отвинчивали крышку бутылки с олифой, открывали банку с разбавителем. Руки жили отдельной от меня жизнью. Они были смелые и ловкие. А я робел и боялся.

– Отец Максим, ты же благословил меня, вот я и взялся… И не отступлюсь…


Я догадывался, что лицо, фигуру и руки Богоматери надо сначала, прежде красок, нарисовать на доске. А потом уже – по рисунку – красками пройтись.

– Уголь или карандаш нужен, – отчаянно, беспомощно сказал я себе.


А строгий голос внутри меня произнес:

«Угля у тебя нет. Забыл, дурак. Рисуй краской».

Я помочил кисть в разбавителе, ткнул ее в красную краску. В ослепительное пятно сурика на палитре. Щетина сама зачерпнула краски, сколько надо.

И я положил свой первый мазок на свою первую в жизни икону.

Я вычерчивал красной краской чистый лик Небесной Заступницы и все шептал, быстро и бессвязно:

– Господи, помоги… Господи, помоги… Господи… вразуми…


Кисть сама ходила, плавала по доске.

- Господи Иисусе Христе, Боже наш… иже святый образ пречистаго лика Твоего на святом убрусе напечатлел еси… иже Святым Духом вразумил еси божественнаго апостола Твоего и евангелиста Луку написати образ Пречистыя Матере Твоея… просвети и вразуми душу, сердце и ум раба твоего Серафима… и руки его направи… ради украшения и благолепия святыя церкве Твоея…


Глаза не глядели. Они были слепы и восторженны. Что за свет освещал лицо и грудь Елеусы? Я помнил ту икону Умиление, в церкви, куда мы с бабушкой ходили, и писал почти по памяти. Почти – потому что я видел Ее и оттуда, и отсюда. Из своего сейчас.

А из будущего… из неведомого будущего, что ждет всех нас… с небес своих… сужденных… ты увидишь Ее?..

Кисть ходила и плакала. Кисть исходила краской. Красные, синие мазки, пятна и стрелы прочерчивали пустоту чисто оструганной доски. Нежный лик медленно выступал из довременного речного тумана, плыл золотой рыбой, щека вспыхивала золотым лепестком кувшинки, губы мерцали плавниками юркой сорожки. Речная… прозрачная… нежная, и руки – ветви ивы…

И очи Ее – сливы…

И плащ Ее смородиновый…

И жизнь Ее, жизнь любимая, течет краской-кровью по пальцам, по кисти, сквозь пальцы, сквозь… время…

– Милая, – сказал я Ей, будто говорил Насте, – милая…


Тишина заложила уши. Под свиной щетинкой кисти уже выплывали из мрака, мерцали драгоценные камни Ея короны. И двумя кабошонами, слезящимися, блестящими самоцветами светились, не мигая, Ея глаза.

Она улыбалась. Она… радовалась. Она…

– Хайре, – тихо сказал я Ей. – Радуйся.


«Благодатная Марие, Господь с Тобою…»

И Она, клянусь, Она Сама мне тихо ответила, там, в пустом, пахнущем известкой, гулком солнечном храме:

- Кирие элеисон.


РАССКАЗ О ЖИЗНИ: ГАЛИНА ХАРИТОНОВА (ПУШКАРЕВА)


Ох-хо-хо… Восемьдесят пять мне уже. А тяжелую, тяжелую жизнь я прожила.

Нас было тринадцать в семье. Отца моего звали Николай, а матушку – Ксения. Дети рождались, почитай, каждый год. Мы все матери помогали. Меня, пятилетку, уж на Волгу гоняли белье полоскать, и в руки – тяжеленную корзину с бельем давали, и я ее, малек, за собой по берегу за ручки волокла, а поднять не могла. Полоскала с мостков. И все посматривала на живорыбный садок, его отец мой Николай держал. А что такое живорыбный садок, вы спросите? А это такая вроде как пристань, да только без этажей да без крыши; вроде как огромное деревянное корыто, как лодья такая вместительная, – и в нее вода налита, и в воде живая рыба плещется, на продажу. Всякая! И белая, и красная! И драгоценная, и мусорная! Кому на какой вкус! Стерлядки… осетры… сазаны… сомы громадные, как телята… судачки, налимы… А лещей, лещей!.. Смерть сколько лещей!.. И вот я белье полощу и гляжу на садок, как в нем рыба играет. И горжусь: это тятинька мой хозяин садка! Это он из Астрахани, из Царицына рыбку ту на баржах привозит!

А еще у нас была своя маслобойка. А еще – пасеку отец держал, и мы всегда были с медом. Пчелы собирали липовый… и цветочный…

Отец любил в трактире восседать. С мужиками. Трактир был в Василе на Покровской улице, около собора. Собор тот, когда убийство всеобщее началось, с горя под землю ушел. В трещину так и провалился… Так вот, сидит тятинька в трактире, за столом, белой скатеркой укрытым, мужики бородатые молча напротив него сидят, и все чинно, важно подымают маленькие рюмочки – и – пьют, и рты обшлагами промакивают. Не улыбаются, нет. Молчат. Мрачные бороды, я их боялась. А маменька просит: поди, Галя, к тяте в трактир, помани его за собой! Домой… Я подхожу, росточком ниже стола. Он меня – не видит. А я его – тихонько так – за ручку беру. И тяну… тяну. Увидит! Усмехнется, тепло, ласково так: “Дочушка! Ты моя ягодка! Мамка послала?” Киваю. “Ну счас, счас пошлепаем!” И – зырк – на мужиков. Молча глазами им говорит, на меня указывает: мол, пойду. Они кивают. Половой им – по рюмкам – угодливо – еще беленькой разливает… А мы к выходу идем, и отец меня, малую, за ручку держит. Выступаем, как на празднике!

Так и помню те, ранние свои годы, как праздник…

А потом ужас-то и начался…

Сначала раскулачили нас. Отца далеко угнали, в Сибирь. У нас все отняли, из дома на снег выбрасывали утварь, кровати, постели… Мы схоронились у Полуэктовых, спрятались, дрожали… Потом свои же вещи – выкупали на рынке… А отца на телеге увезли. Я видела: под дулами винтовок. Он кричал и плакал: ироды! Ироды! Тяжко нам стало одним. Мать в нитку высохла. Две сестры умерло с голоду. Братик в Суре утонул, подо льдом, рыбу зимой нам ловил… И вдруг – тятинька приходит… Черный, страшный, кожа да кости… Является на пороге… Мать моя, Ксения, ему в ноги – так и повалилась… Недолго он пожил в родной избе. Умер. Сгас быстро да незаметно. Пришел, как призрак, да как тень и ушел на тот свет…

А церкви наши взрывали. А петь нас новые песни в школе заставляли. И, помню, пели мы: нам Сталин дал стальные руки-крылья, а вместо сердца – пламенный мотор!.. Я руку клала себе на грудь, там, где сердце билось, и все думала удивленно: какой же это тут мотор-то пламенный, когда оно – живое?..