Серафим | Страница: 48

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

У ног твоих, Лука, лежит телец смиренный.

Вот, я ему меж рогов завитки белой шерсти рисую.

Глаз его синей сливой глядит. В носу кольцо медное. Медно горят копыта.

Ты смирен. Ты врач. Ты излечивал скорбящих; исцелял их, как Сам Господь исцелял. Ты никогда тельца не вел на закланье.

Ты записал на пергаменте: Господь возлюбил Грешницу и грехи простил ей, – а после скатал пергамент в тяжелый свиток и людям читать передал. И читали они.

Кто-то плакал. Кто-то смеялся. Кто-то рвал волосенки седые.

Кто-то – нательный крест, медный, позеленелый, дешевый, любой раб может купить за обол, целовал на груди.


На кого глядишь ты, Лука? На мальчика, на Иоанна.


Иоанн держит в руке черное перо. Ворон из хвоста ему в руки сронил.

У ног Иоанна сидит лев.

Да не лев грозный, нет, – котенок еще, молодой львенок, как и он сам – мальчишка, юноша еще светлый, румяный.

Навсегда Иоанн мальчик. Навсегда.

Это трудно понять, но это правда.

Это потом он, морщинами долгими плача, сединой-паутиной дрожа, в Жизни Иной запишет буквицами, жуками, ползущими медленно, страшное Виденье про наше Будущее.

Это потом он, в Иной Жизни, полынной и пыльной, умирая на острове посреди лилового, белопенного моря, попросит друзей: срубите мне гроб крестообразен, и во гробе я жив лягу.

Старики плакали и вопили: гроб-то ладят по смерти!

А Иоанн, мальчик юный, румяный, весело, отчаянно отвечал им: меня, как Господа, не распяли, так дайте мне крестовидный плащ деревянный в Его святую память навеки надеть.

А как же умрешь ты, старцы громко кричали?!

Просто, Иоанн им отвечал: руки раскину, небо обниму и сладко, спокойно усну.

И львенок рычал. И налетал ветер с моря.

И вырвал у Иоанна из рук вороное перо.


ЖАЖДА ЗОЛОТОЙ РЫБЫ. СЕРАФИМ

Как у меня возникло это желание? Эта жажда?

Неужели я хотел прикоснуться вживе к тому ремеслу, которым занимались Иисус и Апостолы?

Да нет, говорил я себе сердито, нет, я просто хочу научиться хорошо рыбачить, ведь я живу в деревне, я теперь деревенский, я – васильский, и я, васильский мужик, должен уметь хорошо ловить рыбу. И я буду ее ловить, говорил я себе! Эка невидаль – нацепи на крючок червя! Сделай хорошую донку, мотыля у рыбаков раздобудь! Да плевать на мотыля, чехонь вон у мужиков и на крохи белого хлеба берет! Блесну золотую – для спиннинга – на щуку – подбери! А то и сеть купи, и она, рыба, сама к тебе в сеть пойдет!

Все оказалось не так просто.

Я сходил на рыбалку раз, другой, третий. И удочки хорошие сладил; и спиннинг у меня был. И четырехугольную маленькую сетку, «паука», я у Юры Гагарина одолжил. Все бесполезно!

Не то чтобы я ничего не поймал. Ловил, да мелочь всякую.

А я мечтал о крупной рыбе. Об огромной.

О Золотой, огромной Рыбе мечтал я.


Как я Ее себе воображал? О чем я думал тогда?

Ну, примерно так: в глубоких, уже не прозрачных-солнечных, а синих, черных волжских водах живет Она, моя Рыба. Я имени Ее не знаю. Не знаю породы; знаю только, что Она велика и прекрасна.

Ее нос сначала узок, а потом широк, как у доброй лодки; ее крупная чешуя отливает оранжевым, лимонным золотом и чистым, ярким и холодным серебром, круглыми чувашскими монистами рассыпана по всему сильному, долгому телу.

Ее плавники нежно-розовые, а у самого брюха голубые и перламутровые. Перламутров и левый, совиный, зоркий глаз Ее; а правый Ее глаз горит красным огнем, он знает все про преисподнюю, про дикие, допотопные воды, про молнии древнего ужаса и предвечного проклятья.

И если моргнет Она обоими глазами – на дне Волги можно увидеть павлинов Райского, слезного Сада, изумрудных, бессмертных: в их хвостах темно-синие кружки обведены золотым ободом, – это Золотая Рыба подарила им свои бессмертные, насквозь видящие глаза.

Брюхо Ее полно золотой, нежной, густой, безмерной икрой; так возрождает Она Себя и племя Свое, так выпускает в холодную воду горячую, бедную жизнь, и жизни много, слишком много, чтобы ее можно было убить, погубить, изничтожить.

Так зачем же я, жестокий, неразумный, хочу поймать Ее?

Так зачем же я, маленький смертный, покусился на вечного, золотого водного Зверя?

Ничего не пойму я в себе. А вот Ее – вижу и чувствую.

Поймать жизнь! Поймать золото вечной радости!

Поймать – для кого? Для себя?

Нет, думал я, я поймаю Ее и подарю Насте.

И что, Настя разрежет Ей брюхо, вынет голыми теплыми пальцами икру, вывалит в банку и посолит, а Рыбу промоет в тазу с ключевой водой, выпотрошит Ее, вынет Ей жабры и воздушный прозрачный пузырь, и разрежет на куски, и опять подсолит, и пожарит на широкой и круглой, как черная Луна, закаленной в боях сковородке? И все?!

Нет. Не так все будет.

Это будет на берегу. Вечером? Утром? Ночью? Настя будет стоять босыми ногами рядом со мной на сыром, на желтеньком песочке. Будет пряно пахнуть гнилыми, подсохшими на Солнце водорослями. Мертвый рак будет качаться на волне у прибрежных мохнатых камней. Я вытащу Рыбу, мою Золотую Рыбу, из толщи воды, и вода резвыми серебряными струями, плача, будет стекать по Ее резко дышащим жабрам, по Ее золотой чешуе, по Ее сильно бьющему убийственный воздух хвосту. И я протяну Ее Насте.

И скажу так: Настя, прими дар мой. Золотой дар мой.

И буду, затаив дыханье, глядеть и ждать: что она сделает с даром моим?

И Настя будет стоять растерянно, крепко Рыбу к груди, к животу прижимать, а Она, скользкая, будет биться и вырываться, смерти не даваться.

И Настя шагнет.

И Настя – над синей, темной водой – руки разожмет.

Настя выпустит Рыбу, и Рыба, всплеснув, ударит воду всем тяжелым, золотым телом – хвостом ударит – морду напоследок из воды высунет – золотым, кровавым глазом мигнет – и уйдет в глубину. Уйдет из смерти Своей – в жизнь Свою.

Вот так будет, думал я. И – никак иначе.

И Настя заплачет и обернется ко мне, и я обниму ее крепко.

И выплачет она мне в ключицу, в подмышку:

– Ты поймал! А я – выпустила…

– Это я поймал, и я выпускаю тебя, – тихо скажу я над ее бьющейся на груди у меня в плаче золотой головой.


Я помогал старику, деду Василию Померанцеву, ветерану войны, по хозяйству, иной раз заходил к нему на Юбилейную улицу, он там один в низеньком домике жил. Притаскивал из колонки пару ведер воды; дров наколю, если дед машину дров закажет. Дед Василий рад мне бывал. Я появлюсь – он тут же захлопочет, самовар ставит, варенье из шкафа тянет. Варенье ему Однозубая Валя варила. Хорошее варенье, и смешанное, с фантазией: то терновник с яблоками вместе сварит, то – вишню с черной смородиной. Необычно, а вкусно. Я галет в сельмаге куплю. Сидим, чаек попиваем.