А так, как муха влипает в мед. Вкусненького захотелось, сладенького. Правда, муха, угодив в ловушку, чаще всего там и остается. Мне повезло больше: выкрутился. Утешение слабое — в отличие от мухи я влип в дерьмо, и отмыться от него вряд ли сумею. Нет, здесь, на этом свете, я думаю, все будет нормально. Но что будет ТАМ? Сейчас я веду себя по всем правилам, даже хожу в церковь и пытаюсь исповедоваться. Иногда я заглядываю в Священное писание и читаю те фразы, в которых чую какую-то надежду. Однако, едва мой взгляд упирается в Христовы Заповеди, мне хочется захлопнуть Евангелие… Я нарушил их все, без какого-либо исключения, а потому лучше бы мне быть неверующим юным пионером, которым я был когда-то, давным-давно…
Впрочем, все по порядку. Для начала мама с папой меня зачали и родили. Легли дядя с тетей в постельку, чуток построгали: палка-палка, огуречик — вот и вышел человечек. Все на месте: руки, ноги, голова, кранчик с прибором поставили — мужик получился. И пошла раскручиваться обычная советская программа, скучная, но зато надежная: ясли — сад — школа… Поскольку кранчик мне мама с папой привинтили, то следующим этапом, как ни крути, должна была стать армия. Конечно, можно было и в институт сунуться. Но мне было лень чего-то учить. Хотя по спортивным разрядам я бы, наверное, мог проскочить. Их у меня было штуки четыре — я много секций сменил, но выше первого (по стрельбе) подняться не мог. Надоело. Когда я боксом занимался, тренер Петрович — имя забыл! — все нудил и нудил:
— Работай, работай, Николаша! Ты в полутяже наша надежда!
Сделал я им тогда в полутяжке первое по району. А почему-то на область поехал другой. Продул, но съездил. В общем, бросил я это дело.
Но книжечки с разрядами сохранились. Военком, председавший в комиссии, поглазел и сказал:
— Орел! Вот у нас тут одно место есть — как раз для тебя!
И загремел я «под фанфары»! Завезли меня для начала в энскую часть самого хренового назначения. В смысле учебного. Подъем, весь день бегом, ползком, прыжком… То штангу мотаешь, то танковым траком пузо рвешь, то по макиваре кулаками и сапогами, то по тебе тем же самым, чтоб «пресс держал». То мишень из «калашника» дырявишь, то танк через тебя ползет, то ты под стропами висишь и дыхнуть некогда. 22.00 — в койку бух — и бай-бай, как труп, до того, как придет прапорщик Кузяев и заорет: «Подъем! Тридцать пять секунд, последнего — убиваю!» Убивать он, правда, не убивал, но пинок у него был крепкий.
Ротный был и того краше. Кулаком щит из доски-вагонки прошибал запросто. А голос! А глаза! Как в фильме Хичкока! Я их тогда еще не видел, поэтому еще страшнее было.
— Я вас учу убивать! — гудел он своим хриплым рыком. — Замполит может говорить по-другому, но мне на это плевать. Ради защиты социалистического Отечества, которое все время в опасности, надо быть готовым оторвать яйца любому агрессору! Даже если это придется делать зубами, за неимением рук! Коротков!
— Я! — У меня такая фамилия была — Коротков.
— Пять шагов вперед, шагом — марш! Напр-ра-во! Показательный спарринг! Я
— противник. Ваши действия? Докладывать без слов!
Двадцать секунд против него — это подвиг. При росте метр семьдесят пять и весе под восемьдесят, он вырубал всех наших правофланговых, которые были под два метра. Левый фланг он вызывал по трое сразу — разлетались, как мячики.
— Я делаю больно, — предупреждал ротный, — но убиваю и ломаю кости только условно.
Даст в дых — согнешься, начнешь ловить воздух, а он тут же добавит:
— После ужина, в личное время, сорок углов на стенке. Пресс хреновый.
А потом, когда мы всему, чему требовалось, подучились, то есть через полгода учебки, развезли нас, родимых, по боевым частям. Многих в Афган пихнули — там такие нужны были. А я угодил в славную страну Гэдээрию, в передовой окоп родного ОВД. В смысле, Организацию Варшавского Договора.
По немецким понятиям — глушь несусветная. Аж двадцать верст до ближайшего населенного пункта. Горка, поросшая лесом, а на горке — мы, за большим-пребольшим забором. И все то же, что в учебке, только в два раза злее и крепче. Потому что там мы все были шпана и сопляки, а тут, кроме нашего «духовского» племени, были вообще-то очень уважаемые люди — «дедушки» Советской Армии. В принципе, нормальные ребята, но со странностями. Особенно любили, чтоб мы, молодое пополнение, перед отбоем дружно орали: «До дембеля наших „дедушек“ осталось сто тридцать четыре дня! День прошел… Ну, и Бог с ним!» Правда, вместо слова «Бог» говорили другое, но тоже из трех букв. Носки стирать, однако, не заставляли, а били только на занятиях по рукопашке, Вообще, дедовство, оно разное. Меня перед армией уж стращали-стращали, а на самом деле все оказалось куда проще и даже веселее. Посылки не отбирали, а наоборот, смотрели, чтоб кто-либо втихаря не жрал. Надо делиться с товарищами. Сегодня тебе прислали — дели на всех, завтра мне пришлют — я поделюсь. Короче, коммунизм.
Дожил я до второго года службы. Стали считать дни, теперь уже НАМ ту же фигню насчет дембеля орали. И, наверное, все бы вышло как у всех: попрощались бы утречком с боевым знаменем, сели в автобус с чемоданчиками в руках и отпускными билетами у сердца, а затем покатили бы в родной, тогда еще целый и невредимый Союз. И с чувством исполненного долга перед Великой Родиной пошел бы я в родной военкомат становиться на учет как солдат запаса.
А дальше… Хрен его знает! Папы-мамы у меня ведь в натуре не было. Я только и знал, что они должны были меня сделать, но кто это конкретно — неизвестно. Разница в принципе небольшая: дом ребенка — ясли, малолетний детдом — детсад, просто детдом — школа. Все бы хорошо, только возвращаться некуда. Наверное, в общагу бы пихнули, на завод трудоустроили… Родина у нас заботливая была. В менты можно было записаться или в прапорщики — придумал бы, наверное, куда кости бросить…
Однако ничего такого не случилось. Это был мираж и призрак, вся та жизнь, которая мне грезилась после дембеля. И сам дембель тоже оказывался призраком.
А получилось вот что. Как все добрые «дедушки», водил я дружбу с хлеборезом. Алекпер Мусаев — Азербайджанская ССР. Ему всегда как-то удавалось сахар и масло экономить и «дедушек» немножко подкармливать.
Однажды, когда я пришел к Алику разжиться сахарком, он показался мне каким-то странненьким, будто его пыльным мешком слегка вдарили.
— Э, юлдаш, — спросил я, — тебя случаем не обидели?
— Нет, сказал он, — кто меня обидит, а? Я думаю…
На морде у него проступало явное желание поделиться какой-то тайной, но, видать, сомневался он, стоит ли ему это делать.
— Слушай, — сказал Алик, — не продашь, да-а?