– Чувствуешь запах? – спросил Тимми. – Мы отрываемся от реальности.
– В каком смысле?
– Плотность реальности ослабевает. Понимаешь, есть такие места, где материя, из которой сделан физический мир, как будто истончается. В моем старом доме в Лос-Анджелесе был чердак, где тоже было такое вот истончение реальности. Там были коридоры и двери, что вели прямиком из реального мира в мир снов. Но не моих снов – чужих. Вампиры не спят и не видят снов. Но они могут проникнуть в чужие сны; воплотить в себе образ чужих фантазий... да, именно так.
Памина еще крепче сжала его руку. Казалось, ее успокаивали все те вещи, о которых он ей рассказывал, словно они были знакомы ей еще с самого раннего детства. Они повернули за угол, и перед ними открылась целая вереница дверей, за каждой из которых были мертвые люди: лежащие на постаментах, подсоединенные к каким-то машинам, как в фильме про Франкенштейна, плавающие в плексигласовых ваннах. Тимми снова пробрал озноб. Ему было страшно, по-настоящему страшно. Но он должен был справиться со своим страхом. Тем более что он не увидел здесь ничего нового для себя.
– Интересно, долго еще до Амелии? – сказал он. Слишком громко. Его голос отдался звенящим эхом. Когда людям страшно, они стараются говорить громче, чтобы отогнать страх.
– Она дальше. Я ее чувствую.
Тимми с удивлением взглянул на Памину. Неужели она и вправду чувствует что-то такое, что ему недоступно?
Еще ниже. Еще. Скрипучие ступени и паутина. Стены из серого камня забрызганы кровью. Еще ниже. Биение кожистых крыльев. Шаткий мостик над пропастью черного пламени. Еще дальше – вниз.
– Мне страшно, – прошептала Памина.
Еще ниже. Музыка в стиле нью-эйдж, сопровождавшая их на протяжении всего пути, расплылась, как пятно, сбилась в тугой комок какофонии. А потом сквозь этот хаос пробилась песня...
– О, ты, прекрасное Искусство...
– Это она, – сказала Памина.
– Это Шуберт, – сказал Тимми. Эту самую песню Амелия пела в оранжерее, в доме престарелых. Хвалебная песнь Шуберта, посвященная музыке, единственному из всех искусств, которое способно умиротворить ярость души человеческой и утолить ненасытный голод вечности. И Тимми об этом знал не понаслышке. Тогда, две тысячи лет назад, он бы, наверное, просто не выжил без этого чудесного дара – музыки. Озеро пламени. Веревки моста под ними загорелись.
Быстрее, быстрее!
Песня звала их, отгоняя страх. Они ступили на край обрыва в тот самый миг, когда пылающий мост улетел в пустоту. И вот они уже снова в оперном театре – каким он был пятьдесят лет назад, – в маленькой гримерке Амелии. Все здесь было таким же, как и полвека назад: облупившаяся позолота на крыльях двух ангелочков, стоявших по обе стороны зеркала на туалетном столике... бугорчатый диван... кроткий лик святой Цецилии на стене, дырка на рукаве у которой топорно заделана с помощью клейкой ленты. Звук шел откуда-то снизу, скорее всего из той комнаты, где певцы распевались перед спектаклем. Все было точно таким же... вплоть до мельчайших деталей... даже запах пыли... кроме...
На диване лежала голова седой женщины. Без глаз. Жемчужное ожерелье, которым ее задушили, запуталось вокруг морщинистой шеи, впившись в торчавшие наружу позвонки. И нигде – ни одной капли крови.
Под картиной, в луче желтого света, лежало туловище, завернутое в черный атлас и норку. На туалетном столике лежали оторванные руки, прикрытые копией картины Дюрера.
Памина закричала.
Музыка смолкла, и тут же распахнулась дверь; за ней стояла Амелия – уже не старуха с усталым потухшим взглядом, а скорее дама в годах, с гордой осанкой и горящими глазами, – аккуратно стирая последнее пятнышко крови с губы носовым платком.
– Тише, Пами, тише, – сказала Амелия. – Я стала такой, какой ты тоже мечтаешь стать. Неужели ты мне не рада?
– Наверное, рада, – растерянно проговорила Памина. Но в ее голосе явственно слышалась горечь. – Просто это должно было случиться со мной. Не с тобой.
– Все, что случается с нами, – сказала Амелия, – оно не случайно. Все предначертано судьбой. – Она развела руки в стороны, демонстрируя платье, залитое кровью. – Все началось очень давно, когда в оперном театре появился Конрад Штольц, чтобы петь маленького пастуха в «Тоске». Ты приходил ко мне в эту самую комнату... я специально восстановила ее для тебя из наших общих воспоминаний... вот почему все здесь выглядит так знакомо. Ты сделал мне бесценный подарок, Конрад... наверно, ты предпочел бы, чтобы я звала тебя Тимми, но для меня ты всегда будешь Конрадом Штольцем... я была одинокой женщиной... всю жизнь я таилась и пряталась, как забитый ребенок, и все из-за родственников... из-за отца... они вечно пугали меня, что меня обязательно предадут мамины друзья, которые знали ее тайну... уже после войны я выдавала фамилию отца за сценический псевдоним... мне бы хотелось об этом забыть, навсегда... я была так одинока... а ты... ты что-то затронул во мне. Да, ты подарил мне такое пронзительное сексуальное наслаждение, которого я никогда не могла повторить... ни с одним человеком... твоя холодная кожа на пылающей страстью моей, ледяная змейка твоего языка в моем окровавленном лоне... а потом ты ушел из театра, и я уже никогда не испытывала оргазма... ни разу. Хотя я потом вышла замуж и родила детей. Да, Памина, я знаю. Ты тоже была с ним... но тебе досталось жалкое подобие того, кем он был раньше. Конрад... я знаю, ты жалеешь, что переделал свою судьбу. Ты не можешь быть человеком, и ты это знаешь... и тебе никогда не узнать наслаждения, какое испытывает мужчина, когда он с женщиной... тебя лишили этой возможности еще в детстве... Но теперь я могу расплатиться с тобой за тот дар, который ты сделал мне пятьдесят лет назад... могу вернуть тебе твое бессмертие. Всех остальных я убила, я свернула им шеи, разорвала их тела на части, чтобы они не смогли возродиться к не-жизни, но ты... ты, Конрад, ты будешь моей любовью, моим ангелом, моим священным супругом. У нас будет целая вечность, чтобы насладиться друг другом. О, мой маленький Конрад, иди ко мне. Тимми взглянул ей в глаза и увидел тот самый чарующий взгляд, которым он сам столько раз околдовывал своих жертв. Он почувствовал, что уже поддается. Как просто, оказывается, быть жертвой, а не изощренным хищником... как легко упасть в этот вихрь обольщения, потерять всякую волю к жизни... так вот что чувствовали мои жертвы, с удивлением подумал он. Покорность, смирение, экстаз, когда нет больше боли и горечи... это как заниматься любовью... Он едва замечал Памину, которая смотрела на него с нескрываемой завистью. Глаза Амелии были словно замочные скважины, сквозь которые лился свет: белый, холодный, неописуемый.
– Неужели ты не хочешь? – прошептала Амелия.
– Не знаю, – тихо ответил Тимми... но он знал, что уже проигрывает эту битву... все вокруг словно подернулось рябью, реальность снова менялась, как сон... комната поплыла и рассыпалась пламенеющим калейдоскопом картинок из прошлого, когда он был бессмертным... пламя гибнущей Помпеи... ведьма, которую сжигали на костре... горящий театр «Глобус»... актер в пылающем парике... медведь, грызущий свои цепи в медвежьей яме... огонь на улицах Москвы, пламя печей Освенцима... огонь, бегущий по узким коридорам турецкой тюрьмы, прямиком к камере с трансильванским заложником...