Такое настроение, праздничное и веселое, застает там подоспевший мистер Блум, которого уже предупредили о начавшемся погроме. С его приходом наступает гробовая тишина, как в классе с расшалившимися учениками, когда входит учитель. Операторы рассыпаются по своим местам и принимают сосредоточенный вид. Некоторые начинают бормотать что-то в свои микрофоны, как будто продолжая разговор с оперативниками охраны в торговых залах.
Мистер Блум бросает взгляд на ближайший экран, показывающий побоище, а потом оглядывает комнату.
– Надеюсь, подкрепление уже вызвано.
Сразу несколько операторов немедленно связываются с охранниками на Желтом этаже, а также на соседних, верхнем и нижнем.
Мистер Блум снова смотит на экраны. Рукопашная схватка, сведенная к ряду черно-белых размытых картинок, напоминает сцены из какого-нибудь старого фильма с участием Бастера Китона. [16] Только там, наверху, люди испытывают настоящую боль, настоящую злость, настоящее страдание, – и мистеру Блуму ненадолго – совсем ненадолго – кажется, что Фрэнк, решительно вознамерившийся навсегда покинуть «Дни», быть может, прав.
Наверное, Линда никогда этого не поймет, а если даже поймет, то не признается, но, не задержи ее Гордон в «Свечах», она бы сейчас оказалась в самой гуще драки. Впав в неожиданный и необъяснимый приступ мужского неандертальства, он отнял у нее драгоценные секунды, и потому, когда Линда добралась до места молниеносной распродажи, насилие было уже в самом разгаре. То, что она видит, прибежав по соединительному коридору из соседнего отдела «Этнические искусства и ремесла», мало напоминает буйную суматоху в «Галстуках», которую она вспоминает с таким удовольствием. То, что она видит, – это неприкрытая дикость: мужчины и женщины с перекошенными от ярости физиономиями, прекрасные предметы из тика, бамбука, тростника, глины и стали, которые гнут и ломают чьи-то руки, кровь, – кровь, льющаяся из порезов, кровь, проступающая на светло-зеленом ковре с узором из логотипов, – и раненые, шатающиеся, падающие, хватающиеся за свои раны. Вот двое покупателей атакуют друг друга чилийскими «дождевыми палками», делая и отражая выпады гремучими трубками из сушеного кактуса, будто фехтовальщики. Вот женщина пытается вогнать носовую флейту в ноздри другой женщине. А вон там кто-то яростно вколачивает пару маракасов между ног мужчины, так что тот белеет, оседает на колени и заходится в беззвучной муке. Это уже не спортивная злость здорового состязания за уцененный товар, а самое настоящее коллективное безумие – бессмысленный и беспощадный беспредел. И какая-то частица души Линды, которой еще не коснулась по-настоящему порча «Дней», содрогается при виде этого зрелища. Между тем как остальные покупатели, отпихивая друг друга, прорываются к куче-мале, она медлит. Она знает, что где-то там, впереди, посреди беснующейся толпы, ее ждет, возможно, самая выгодная в жизни покупка. Она может лишь догадываться об этом, слыша неумолкаемый клац-бум-бах музыкального оружия. Желание толкает ее вперед; осторожность велит отступить.
Вдруг какая-то женщина, пробегая мимо, хватает Линду за рукав блузки и, словно желая заразить ее своим духом камикадзе, тащит за собой в отдел. Может быть, Линда на самом деле не так уж противилась желанию войти туда, как ей теперь кажется, потому что она позволяет протащить себя на несколько метров, прежде чем ей приходит в голову, что, пожалуй, лучше такое решение принять самостоятельно. Она упирается каблуками в ковер, рукав трещит по швам, но женщину уже поглотила толпа, и Линда не успевает выразить ей свое возмущение. Надо же – порвать ее лучшую блузку!
Оказавшись у самого края дерущейся людской массы, Линда лишается того обзора, который был у нее в галерее. Вблизи все, что ей видно, – это царапающие ногти и взлетающие кулаки, большие пальцы, выдавливающие чьи-то глаза, и злобные кривые ухмылки. Вдруг что-то маленькое и мокрое ударяется ей в щеку и прилипает. Линда отдирает прилипший предмет. Это – зуб с косточкой вырванной с мясом десны.
Ну, хватит! С дрожью отвращения отшвырнув чужой зуб, Линда начинает отступать назад, прочь от этого хаоса, но продвигается медленно, чтобы никому не мешать, не желая попасть под горячую руку. Она видит, что здесь вовсе не нужно на кого-то нападать, чтобы напали на тебя. Люди, уже втянутые в драку, обступают новичков и набрасываются на них, словно те – давние противники в застарелой распре. Линде еще слышен, будто пение сирен, прежний отдаленный зов, влекущий ее в общее сражение, но зов этот, уже тихий, делается все тише, тонет в нарастающей какофонии людской боли и терзаемых музыкальных инструментов.
Внезапно, как будто лопнула невидимая оболочка, окутывавшая толпу, драка выплескивается в сторону Линды. Какой-то мужчина с цитрой нападает на нее, намереваясь всадить ей в череп уже выпачканный в крови край инструмента. Отшатнувшись, Линда хватает его за запястья и выкручивает ему руки, так что цитра лишь слегка задевает ее висок. На щеку ей стекает горячая струйка крови. Мужчина кричит, изрытая бессвязный поток непристойной ругани. Он снова заносит цитру. Трапециевидный инструмент просвистывает всего в нескольких сантиметрах от лица Линды. Запястья мужчины сухощавые и скользкие, но Линда не ослабляет хватки. Он крупнее, сильнее ее, но черта с два она позволит ему ударить себя.
Вдруг у нее перед глазами явственно всплывает картинка из прошлого: когда-то она видела своих родителей в похожей позе. Она тогда лежала в постели, прислушиваясь к ссоре, продолжавшейся внизу почти целый час. Не в силах уснуть, Линда выскользнула из спальни, спустилась и уселась на ступеньки лестницы. Пугливо всматриваясь вниз, она разглядела отца, который с красным лицом ходил взад-вперед по гостиной, пыхтя и ругаясь, а в промежутках между пыхтеньем и руганью обвинял мать Линды во всех мыслимых прегрешениях: в том, что она никогда его не слушает, не понимает его потребностей, не выказывает ему достаточного почтения как к мужу и кормильцу семьи. Мать ничего не говорила в свою защиту, скорее всего, потому, что считала его обвинения чересчур нелепыми, чтобы на них как-то отвечать; она просто мирно сидела, пока он распалял сам себя до бешенства, а потом – видимо, не в силах больше выносить этого молчания – муж бросился на нее, очевидно намереваясь задушить. Быстро отреагировав – так, словно она давно этого ожидала, – мать Линды схватила мужа за запястья, прежде чем его руки успели бы сомкнуться у нее на шее, и, отведя их в сторону, дрожа, но не ослабляя хватки, принялась тихим, успокаивающим тоном разговаривать с ним, как разговаривают иногда со свирепыми собаками.
Так они и стояли вдвоем, накрепко сцепившись, будто застывшая аллегория противостояния рассудка гневу, и в конце концов слова матери Линды начали проникать в мозг отца, пробиваясь сквозь пары его ярости. Отец стал медленно пятиться. Но она не выпускала его запястий до тех пор, пока не убедилась, что он успокоился. А потом наблюдала (и Линда тоже) за тем, как он отошел в противоположную часть комнаты, к камину, и обе они ожидали, что сейчас он извинится, как обычно и происходило в подобные моменты, поскольку отец Линды не был совсем уж бессовестным человеком, безнадежным заложником собственных страстей. Те извинения, которые он бормотал после всякого рода ссор, больше походили на косноязычное ворчанье, но, по крайней мере, служили признанием, что он немного погорячился.