Мало кто станет отрицать, что он имел право на это. Достижения его выдерживали сравнение с любыми подвигами, известными истории Рима. И все же, когда великий человек, наконец, собрался домой, умиротворив Восток и завершив свое непомерное трудное дело, мало кого из сограждан не смущала перспектива его скорого возвращения. Состояние его превышало пределы мечтаний всякого скупца — даже самого Красса. Слава его своим ослепительным блеском затмевада любого соперника. Разве мог римлянин сделаться новым Александром, оставаясь при этом гражданином? В последнем случае лишь сам Помпеи мог ответить на поставленный вопрос — однако многие, ожидая его, страшились самого худшего. Многое произошло в Риме за годы пятилетнего отсутствия Помпея. Республика вновь оказалась в тисках кризиса. И лишь время могло сказать, поможет ли возвращение Помпея домой разрешить его или только приведет к еще большему кризису.
Пока Помпеи вовсю хозяйничал на Востоке, смещенный им Лукулл пребывал в унынии — причем оставив этим глубокий след в истории.
У Лукулла были все основания считать себя обойденным. Враги, не удовлетворившись отрешением его от командования, продолжали досаждать ему и после возвращения в Рим. Проявив коварную мстительность, они лишили Лукулла триумфа, поступком этим оставив его без высшей почести, которую Республика могла оказать своему гражданину. Полководец, провезенный по изливающим благодарность улицам, воспаряющий под оглушительные аплодисменты и приветственные возгласы, в день своего триумфа становился кем-то большим, чем просто гражданин, а иногда — даже большим, чем человек. Его не только облачали в царственные золото и пурпур, даже лицо его разрисовывали красной краской подобно священнейшему из кумиров Рима, статуе Юпитера, находившейся в великом храме на Капитолии. Сопричастность божеству была вещью славной, пьянящей и опасной, и те немногие часы, в которые она была разрешена полководцу, превращались в удивительный и назидательный спектакль. Римскому народу, выстроившемуся вдоль улиц, чтобы приветствовать героя, последний являл живое доказательство того, что честолюбие действительно может стать священным и что в стремлении достичь вершины и творить великие дела гражданин исполняет свой долг перед республикой и богами.
Немногие сомневались в том, что победитель Тигранокерта заслуживает подобной почести. Даже Помпеи, лишивший Лукулла его легионов, оставил побежденному сопернику несколько тысяч человек для триумфальной процессии. Тем не менее Республика не знала предмета настолько возвышенного, чтобы его не могла бы запачкать мерзкая повседневность. И те, кто имел свою выгоду от интриги — как и сам Лукулл, когда он, наконец, добился проконсульства, — должны были учитывать и возможный ущерб от нее. Таковы были правила игры, соблюдавшиеся каждым политиканом. Нападки врагов были прямо пропорциональны значению и общественному статусу римлянина. И перспективы, открывавшиеся перед Лукуллом в качестве частного лица, в равной мере наполняли страхом его врагов и вселяли высокие надежды в его союзников. Избранные гранды могли негласно оказывать воздействие на занявших противоположную позицию трибунов, добиваясь для Лукулла триумфа. Однако сколь бы подлинным ни был их гнев, и какой бы крик они ни поднимали, у каждого из них был и собственный эгоистический резон для выступления в его поддержку. Никакая дружба в Риме не бывала полностью свободной от политического расчета.
Однако Катул и его сторонники, надеявшиеся на то, что Лукулл примет на себя роль лидера их партии, оказались разочарованными. После череды унижений в душе Лукулла словно бы что-то надломилось. Человек, потративший шесть лет на суровую борьбу с Митридатом, утратил стремление к новым битвам. Оставив другим поле политических битв, он со всем возможным упорством посвятил себя наслаждениям.
Пребывая на Востоке и отдаваясь триумфальному прославлению величия Республики, Лукулл уничтожал дворцы и увеселительные сады Тиграна, да так, что от них не оставалось и следа. Теперь, возвратясь в Италию, он поставил себе целью превзойти все уничтоженные им чудеса. На расположенном за городскими стенами холме Лукулл соорудил парк, какого до него еще не видел Рим, парк, изобилующий чудесами, фонтанами и экзотическими растениями, многие из которых он прихватил с собой, возвращаясь из «командировки» на Восток. В их числе был и сувенир из Понта, оказавшийся самым долгоживущим из оказанных им отечеству благодеяний, — вишневое дерево. Он расширил на несколько миль свою летнюю виллу, находившуюся в Туекуле. Но наибольший блеск являли его виллы на берегу Неаполитанского залива, где их было никак не менее трех. Лукулл построил там спускавшиеся к причалам золотые террасы, сверкавшие над морем фантастические дворцы. Одна из этих вилл прежде принадлежала Марию, именно в нее не захотел удалиться старый полководец, мечтавший о новых походах и победах. Лукулл, выкупивший эту виллу за рекордную цену у дочери Суллы, словно бы вознамерился превратить ее, как и все, чем владел, в памятник тщете всякого честолюбия. Излишества, которые он позволял себе, были вызовом всем идеалам Республики. Прежде он жил, считаясь с добродетелями своего общественного класса. Теперь, удалившись от общественной жизни, Лукулл растоптал их. Казалось, что, озлобленный потерей высшей власти, а потом и высшей почести, он обратил свое презрение против самой Республики.
Триумф он заменил потаканием своему сказочному аппетиту. Празднуя свою победу, Сулла устраивал пиршества на весь Рим, однако Лукулл вкладывал куда большие средства в свои частные — а возможно, даже собственные, — излишества. Однажды, когда он обедал в одиночестве и повар подал ему простые яства, он воскликнул в негодовании: «Но сегодня Лукулл дает пир Лукуллу!» [133] Фраза стала широко известной, ее повторяли, покачивая головой, ибо с точки зрения римлян не было ничего более скандального, чем приверженность к haute cuisine. [134] Знаменитые повара давно считались в этом городе особенно пагубным симптомом упадка. В добродетельном, домотканом прошлом ранней Республики, к которому так любили обращаться историки, повара считались «наименее ценным среди рабов». Однако едва римляне ознакомились с кухонными горшками царств Востока, «кухонных дел мастера немедленно поднялись в цене, и то, что прежде считалось простой работой, стало рассматриваться как высокое искусство». [135] О стены города, где традиционно не предусматривались крупные расходы на питание, теперь плескались волны шальных денег, и кухня скоро превратилась во всепоглощающую страсть. Непрерывный золотой поток приносил в Рим не только поваров, но и все более и более экзотические ингредиенты. Люди, придерживавшиеся традиционных ценностей Республики, видели в этой мании свидетельство разорения — прежде всего духовного. Встревоженный Сенат попытался обуздать эту страсть. Уже в 169 году было запрещено приготовление обеденных блюд из сонь, а впоследствии Сулла, охваченный острым приступом ханжества, провел ряд аналогичных законов в защиту дешевых домашних яств. Однако плотины эти были сделаны из песка. Модная страсть сметала перед собой все. И вопреки всем запретам богачи устремлялись на кухню, где пробовали блюда, изготовленные по рецептам собственным и все более — чужеземным. Гребень этой волны вынес Сергия Орату к его богатству, однако в кулинарной сфере устрицы не испытывали недостатка в соперниках. В моду вдруг вошли морские гребешки, откормленные зайцы, свиные влагалища, и все по одной и той же причине: мягкая плоть, которой грозило скорое разложение, однако же сохраняющая сочность, приносила римским снобам наслаждение, близкое к экстазу.