Подобным образом поступали и Катон, и Помпеи, и даже Цезарь. В течение всех столетий истории Республики ее великие люди пытались добиться славы и погубить врагов. Ничто не переменилось за прошедшие годы, за исключением масштаба предлагаемых возможностей и степени предполагаемого ими взаимного уничтожения. Римляне последующего века, оплакивавшие гибель своей свободы, видели это со всей трагической ясностью. «Теперь, — писал Петроний о последнем поколении Республики, — победоносный римлянин получил в свое распоряжение весь мир, море, сушу, движение звезд. Однако он по-прежнему хотел большего». [229] И поскольку он хотел большего, то больше и брал; а взяв, хотел иметь еще больше. В рамках древних обычаев и морали удовлетворить столь чудовищный аппетит было невозможно. Помпеи и Цезарь, величайшие завоеватели Рима, захватили ресурсы, находившиеся за пределами воображения предшествовавших им поколений. И последствия деяний столь недостойной власти открывались теперь во всей их мрачной очевидности. Каждый из них располагал силой, способной уничтожить Республику. Ни тот, ни другой не хотели этого, однако политика сдерживания, если она имела какую-то ценность, обязывала обоих готовиться к худшему. Поэтому Цезарь и завербовал Куриона. Ставки сделались настолько высокими и настолько хрупким стало равновесие власти, что деятельности одного-единственного трибуна, как надеялся Цезарь, могло оказаться достаточным, чтобы изменить этот опасный баланс между почетным миром и немыслимой катастрофой. Так считал и Курион.
Однако их враги сохраняли прежнюю решимость и намеревались осуществить свой блеф. И пока Курион блокировал всякую попытку устранить Цезаря от командования, посыпались требования, чтобы Помпеи исполнил свое обязательство и заставил проконсула «отыграть» назад. Помпеи отреагировал — улегся в постель. Была ли его болезнь дипломатическим ходом или нет, она, безусловно, вызвала тревогу по всей Италии. В каждом городе, во всех уголках страны совершались жертвоприношения ради выздоровления великого человека. Болящий, безусловно, был в высшей степени удовлетворен происходящим. Ко времени окончательного выздоровления он ощутил полную уверенность в собственной популярности, уверенность, необходимую для приготовления к крайней мере — войне. Когда взволнованный сторонник спросил Помпея о том, какие силы сможет он вывести на поле, если Цезарь решится на немыслимое и поведет войска на Рим, тот невозмутимо улыбнулся и велел не беспокоиться. «Мне достаточно просто топнуть ногой, и по всей Италии из земли восстанут легионеры и конница». [230]
Однако многие не испытывали в этом уверенности. Целию, например, казалось очевидным, что армия Цезаря несомненно превосходит ту, что может собрать Помпеи. «В мирное время, — писал он Цицерону, — занимаясь домашней политикой, всего важнее поддерживать правую сторону — но во время войны предпочтение следует отдавать сильнейшей». [231] И он отнюдь не был одинок в этом своем циничном суждении. В основе его лежал тот же самый расчет, к которому прибег Курион: оказанная Цезарю поддержка может стать прямым путем к власти. Стремящееся к скорой поживе поколение полностью отворачивалось от законности. Между ретивой молодью и старшими государственными мужами Сената, облаченными в достоинство возраста и чины, всегда существовала некоторая напряженность, но теперь, при всех разговорах о войне, взаимная неприязнь начинала превращаться в нечто воистину зловещее.
Неудачные выборы, вознесшие на вершину надменное воплощение истеблишмента Домиция Агенобарба, с одной стороны, и юного Марка Антония — с другой, сделали это очевидным для всех. Скончался Гортензий, он оставил после себя крупнейший частный зоопарк Италии, десять тысяч бутылей вина и пост авгура. Республика явно приближалась к несчастью, и было неразумно сохранять вакантной должность в коллегии авгуров — ибо всякий раз, когда римские магистраты, изучая полет птиц, вид молний, или выбор священными курами корма, пытались истолковать волю богов и назначить способы их умилостивить, именно авгуры подтверждали правильность сделанного выбора. Поскольку положение авгура считалось невероятно престижным, Домиций, безусловно, полагал его принадлежащим себе по праву. Его молодой соперник был не согласен с такой точкой зрения. Конечно, легкое облачко легкомыслия еще цеплялось к повесе, самым неразумным образом связавшемуся с Курионом и конкурировавшему с Клодием в борьбе за милости его жены, однако дни бурной молодости Антония давно миновали. За время службы в Галлии он покрыл себя славой, и теперь, пребывая в Риме, считался одним из наиболее блестящих офицеров Цезаря. Домиций, которого всем своим весом поддерживал сенаторский истеблишмент, оставался безусловным фаворитом, однако Антоний, побывавший не только при Алезии, но и в других местах, привык использовать даже малейший шанс. Так вышло и на этот раз. Одержав истинную викторию, которую можно поставить наравне с победой Цезаря на выборах великого понтифика, он завоевал пост авгура. Домиций воспылал гневом, и пропасть между двумя партиями в Республике сделалась еще чуточку шире.
Теперь начинало казаться, что всякая политическая стычка заканчивается подобным результатом. Подавляющее большинство населения, не имевшего симпатий ни к той, ни к другой стороне, было в отчаянии. «Я симпатизирую Куриону, — стенал Цицерон. — Я хочу, чтобы Цезарю воздали должные почести, и я готов отдать свою жизнь за Помпея, однако истинно важна для меня только сама Республика». [232] Однако ни сам он, ни люди, мыслившие подобным образом, не могли ничего предпринять. Сторонников мира все чаще называли потатчиками. Соперничавшие партии шли навстречу своей судьбе. Казалось, что когда они заглядывают в пропасть, головокружение искушает их прыгнуть в нее. Зимний воздух наполняла собой жажда крови, и все разговоры были только о войне.
В декабре 50 года до Р.Х. один из двух консулов, Гай Марцелл, с полагающейся по чину помпой прошествовал от своего дома до виллы Помпея на Альбанских холмах. Его коллега, начинавший год своих полномочий противником Цезаря, подобно Куриону — и вне сомнения по тем же мотивам, — переменил партию. Однако Марцелл, презрев всякие увертюры, оставался непоколебимым в своей вражде с Цезарем. Теперь, когда пребывать на высоком посту ему оставались считанные дни, он ощутил, что настало время укрепить решимость в Помпее. Под надзором сенаторов и напряженной и взволнованной толпы Марцелл вручил своему ратоборцу меч. «Мы посылаем тебя против Цезаря, — торжественно провозгласил он, — чтобы спасти Республику». «Я сделаю это, — ответил Помпеи, — если нельзя найти иного пути». [233] И он принял меч вместе с командованием над расквартированными в Капуе легионами. Кроме того, Помпеи приступил к набору новых наемников. Все это полностью выходило за рамки закона, за что немедленно уцепились сторонники Цезаря. Сам он, располагавшийся с 13-м легионом в опасной близости от Рима — в Равенне, узнал об этом от Куриона, завершившего срок своих полномочий и не имевшего желания оставаться в Риме, чтобы попасть под суд или дождаться чего-либо похуже. Тем временем в столице его место в качестве трибуна занял Антоний, весь декабрь посвятивший кровожадным нападкам на Помпея и накладывавший вето на все, что только могло быть выдвинуто. Напряжение возрастало, но положение оставалось безвыходным.