Путь пантеры | Страница: 42

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

И он видел, все видел, все это: и отлогий песчаный берег, и ноги вязнут в песке, босые девочки в длинных ярких платьях идут к воде, белый длинный, широкий прибой ласкает песок, вот девчонки уже у воды, и смеются – теплая синяя соль щекочет им ступни и щиколотки, и одна девочка отделяется ото всех, это Фелисидад. Она медленно, раскинув руки, входит в воду, заходит все глубже, идет все дальше, дальше. Ром видит – она уже зашла по грудь, и он хочет крикнуть: «Стоп, дальше нельзя, утонешь!» – но девушки на берегу смеются, и горят под солнцем алые, кирпичные, лиловые, синие, лимонные, зеленые платья, они уже взялись за руки, танцуют, водят на берегу хоровод, а Фелисидад, будто услышав его далекий сдавленный крик, оборачивается, поднимает руки над головой, с рук стекает соленая вода ей на затылок, на черные косы, и кричит: «Я женщина! Я женщина!»

Мокрая, платье облипает ее, выходит она на берег, и, озоруя, валится на песок, и девчонки подбегают и подхватывают ее, несут на руках, как индейскую царицу, и песок в ее смоляных волосах, и песок на зубах, и вода океана стекает с подола платья, и под мокрым шелком – круглый живот, круглая грудь, круглые плечи, женщина, да ведь она же галактика, она вся состоит из круглых, катящихся в ночи и в блеске дня теплых планет, – они необитаемы и обитаемы, мы живем на них, мы умираем на них, мы на них – воскресаем.


Фелисидад вернулась с океана, со своего посвящения в женщины, странно тихая, нежная, молчаливая. «Девчонку как подменили», – думала сеньора Милагрос, исподтишка оглядывая ее: не захворала ли, не утаивает ли чего.

Не разговаривала ни с кем. Молча поела. Рано спать легла.

Перед ее глазами моталась, дрожала синева океана, теплая вода затекала между ног, под грудь, тревожила, обнимала, плакала.

Мать говорила: у воды есть память. Значит, океан запомнил ее? Запомнил ее тело, ее руки, блеск ее глаз? Кто запомнит, кто вспомнит ее душу?

«Ром, ты далеко, Ром».

Поздно ночью, очень тихо, беззвучно, чтобы не разбудить спящую Росу, Фелисидад встала с постели, спустилась по лестнице и вышла в патио – покормить желтого попугая. Попугая в жару выносили в клетке на воздух. Желтая птица покорно и грустно сидела в клетке, клетка моталась на железном крючке, ввинченном в бетон стены. Фелисидад подошла к попугаю, взяла с полочки зерна, насыпала в кормушку. Ветер. Сегодня ветер. И небо ясное. И звезды пылают. Вот клюет попугай зерна. Было зерно – и нет его. Все. У птицы в желудке.

Она задрала голову. Зерна звезд посыпались на нее из зенита. Кто и когда их склюет?

Стояла, ежилась под холодным покрывалом ночного ветра.

Холодный Космос сыпал ей корм из черной руки, а она есть не хотела.

Зерна миров. Мы тоже, Ром говорил, состоим из мельчайших частиц. Из зерен жизни. И младенец, если зародится в животе у женщины, прорастает из зерна плоти. Из малой капли.

Если сдохнет этот попугай – купят другого.

Если она умрет, старая Милагрос ведь больше не родит другую Фелисидад?!

«О чем думаешь, Фели. Спятила ты совсем».

Она просунула палец сквозь прутья клетки. Погладила желтого попугая по шелковой головке. Птица наклонила набок голову, мерцала стылым, черно-красным глазом.

За спиной – шорох. Она обернулась быстро, как в танце.

Хавьер. Сел на корточки около ее ног. Глядит на нее снизу вверх.

– Эй, привет, – сказала Фелисидад сердито. – Что не спишь?

– А ты что не спишь?

– Про попугая вспомнила.

– А я – про тебя.

– Дурень. Спал бы лучше.

Села на корточки рядом с Хавьером. Раскрыла ладонь. К смуглой ладошке прилипло зерно.

Хавьер взял ее руку в свою и слизнул зерно языком.

Фелисидад руку не отняла.

Так сидели, за руки держась.

– Хавьер, ты не грусти. Ты грустный. Я же вижу. Ты же хорошо сейчас живешь. У нас. У нас же тебе хорошо!

– Хорошо, – кивнул Хавьер.

– Может, учиться пойдешь?

– Я дурачок, – сказал Хавьер.

Фелисидад тихо рассмеялась, выдернула руку.

– Наговариваешь на себя. Захочешь, так сможешь.

– Я свалку вспоминаю, – вдруг сказал Хавьер. – Часто думаю: как я там жил?

– А как?

Фелисидад ощутила любопытство. Такой страшной жизнью она не будет жить никогда. Так пусть хоть послушает рассказы о ней.

– Я жил, как на дне кастрюли. Как под крышкой сковородки. И меня все время жарили. Или варили. И потом будто кто-то вынимал из кастрюли половником и глядел на меня: ну что, как, живой еще? Не сварился? И обратно в кипяток бросал. В кипящее масло. Так жутко мне там было. Но знаешь?

– Не знаю, – сказала, дрожа, Фелисидад и облизнула губы.

– Я привык. Привыкаешь жариться. Шкура дубеет. Привыкаешь к запаху гнилья. Он вроде даже сладок становится. Думаешь: я нищий! – и рад, доволен, что тебя не убьют из-за кучки песо. Не подстрелят.

– Но так жить ужасно.

– Да. Это ужас. Настоящий. Я сейчас живу среди вас, тут, в доме – и думаю: дом, это самое святое, что есть в мире. Да. Самое святое. Дом. Семья. А вы все… – Он помолчал. Она услышала: он скрипнул зубами. – Не цените этого.

– Почему же, – пожала плечами Фелисидад. – Мы ценим.

– Нет. Я знаю.

Ноги у Фелисидад затекли, сидеть на корточках.

Она хотела встать – и Хавьер опередил ее. Вскочил и подал ей руку.

И она вынуждена была за руку его уцепиться.

Встали, головы вровень.

«Сейчас он поцелует меня. И я тресну ему по щеке».

Стоял. Глядел. Как на богиню.

Сверху вниз на нее, крошку – а как снизу вверх.

– Ты, – сказала Фелисидад и не двинулась с места. – Что так смотришь?

– Хочу и смотрю, – сказал Хавьер.

«Может, положить руки ему на плечи? В виде вознаграждения».

Вот руки лежат на плечах.

От Хавьера пахнет маисом и собачьей шерстью. Будто он спит с собаками, в собачьей будке.

Его лицо слишком близко. Слишком близко его хриплый песий голос.

– Я был никто. Я и сейчас никто. Вышел из ужаса. А ты красавица. Тебе не я нужен. Я тебе не нужен. Но я…

Молчали. Он схватил, сжал ее запястья.

И она с ужасом подумала: «Не вырвусь».

А потом: «Заору! На весь патио! На весь дом! Повыскакивают, спасут! Я – у себя дома! А он – чужой! Отец его палками забьет, если что!»

Хавьер выпустил ее руки. Положил ладони ей на затылок. Огонь его ладоней прожег ее густые волосы.

И тут желтый попугай крякнул, щелкнул клювом и затрещал, раскатисто и сухо, дробью костяных кастаньет.