Душа хотела душу обнять.
Налетел ветер. Свились в клубок души, тела, снега. Нахлынули океанские воды. Снизу, из-под земли, восстала волна огня. Пасть пантеры раскрылась. Запели, распустив синие хвосты, павлины в маленьких золотых коронах на крошечных головах. Закачались на морозе березы. Над пирамидой Луны зажглась Луна. Керосиновая лампа, при ее свете можно читать древние книги. Разбирать забытые символы и говорящие знаки.
Обнять! Прижать к груди! Мы же родня!
…не смогла.
И, исходя вечными слезами, так сказала душа Рому: «Ромушка, услышь запах теста от моих рук, и запах жареных беляшей, и запах духов «Красная Москва» от моего седого, на затылке, пучка, и узнай мое цветастое платье, в нем я танцевала с тобою танго, и большое зеркало в спальне нас отражало. Попробуй мою еду, не забывай ее! Только я готовила тебе холодец, только я натирала на терке едучий, пахучий хрен. И крошила в фарфоровую салатницу селедку под шубой. И запекала курицу в духовке, посыпав ее резаным чесноком. Ты помнишь мои песни? Я помню, как ты их слушал! Я все помню! Помни и ты!
Помни. Не забывай.
Я-то тебя никогда не забуду.
Я буду ждать тебя здесь.
Ведь я люблю тебя больше всех девушек и женщин твоих, что будут еще у тебя в жизни, и даже больше Фелисидад, сужденной жены твоей, я твоя бабушка и мать, бабушка и отец, бабушка и сестра, бабушка и жена, бабушка и дочь, бабушка и внучка, бабушка и небо твое. Так, как я, не будет любить тебя никто, и я больше всех людей на Земле и в широком небе люблю тебя».
Ром поднял голову с подушки. Ночь. Фелисидад спит.
На ее груди больше нет золотого крестика бабушки Лилианы.
Они закопали его на кладбище, поминая их нерожденного ребенка.
«Бабушка рядом», – подумал Ром.
Привстал на локтях. В окно светила полная луна.
Он втянул ноздрями запах беляшей.
«Нет, брось, что ты, с ума сошел, это донья Лусия, бессонная, призрак, сухой листок, неслышно жарит на кухне тако».
А песня? Ведь была песня! Он слышал!
…это сеньора Лусия на кухне поет.
Она поет о Солнце, что никогда не заходит на севере; о Луне, на которой живут души мертвых. Она очень старая и скоро уйдет из мира живых. На ее груди, он видел, горит золотая слеза крестика. Надо ее попросить, чтобы подарила крестик Фелисидад.
Чтобы – успела.
Подарить. Допеть. Дожарить тако.
Под сводами здания аэропорта «Бенито Хуарес» разносились гулкие голоса: объявляли прибытие и вылет. На табло вспыхивали имена городов. Людской муравейник жил и копошился, народ тащил чемоданы, толкал тележки и коляски, волок на спине битком набитые рюкзаки – люди отправлялись вдаль со своим скарбом, и своя ноша не тянула, не давила. Ром, оглядываясь, подумал: как хорошо, что у меня маленький и легкий рюкзак.
Он остановился и взял Фелисидад за плечи. Она заглянула ему в глаза.
Так стояли, глядели друг на друга.
«Сколько можно так простоять? Час? Год? Всю жизнь?»
– Я бы мог стоять так всю жизнь.
Фелисидад обвила руками его шею.
– Я тоже.
Она изо всех сил старалась не плакать.
Ром уже прошел регистрацию на рейс, и они стояли у стойки, и вот-вот, через несколько минут, объявят посадку, и он опять уйдет – по граниту, по коридорам, по земле и по воздуху, истает, улетит.
– Ромито. Я хочу сказать тебе.
– Что?
Он обнял ее. Так стояли, тесно обнявшись.
– Я жду ребенка.
Внутри ее вспыхнули стыд и радость. Пролетело черное от налившейся крови лицо Кукарачи. Пролетела музыка, опахнула диким крылом. Выплыло, закачалось лицо Рома, и Фелисидад зажмурилась – так сильно, ясно сияло оно.
– Правда?
– Правда.
– Что ж ты раньше не сказала?
– Я хотела сейчас. На прощанье.
Ром покрыл ее лицо поцелуями.
– Но мы же не прощаемся! Mi corazon!
– Mi corazon.
«Кто отец – Ром или Кукарача? Кукарача или Ром? Это неважно, сказала мать. Да она и сама знает: неважно. Важно то, что родится ребенок. И дай ей Бог выносить, не скинуть его».
– Только носи осторожней, – сказал Ром. – Чтобы все было о’кей.
– Да. Все будет о’кей.
– Не смотри ни на что страшное. Ужастики по телевизору не смотри.
– Я их вообще не смотрю. Пошли они.
– Не ругайся. Он должен слышать только ласковые слова. Говори с ним ласково.
– Да. Я уже говорю.
Сцепили руки. Быстро дышали, будто плыли, и воздуха не хватало.
– Наш сын, – сказал Ром, и горло перехватило. – Вот он. Пришел.
– Еще придет. Еще ждать.
– Да. Подождем.
Людской гул доносился издалека, из-под облаков.
– Ты ешь только все самое вкусное. Самое-пресамое. Фруктов побольше ешь. Соки пей.
– Я и так пью. Я соки люблю.
– В зоопарк не ходи. На крокодилов не гляди.
– А на лошадей – можно?
– Можно. Лошади красивые. Тебе надо глядеть на все красивое.
– Ты говоришь как моя бабушка Инеса. Когда мама была беременна Мигелем, бабушка кричала ей: «Милагрос, смотри день и ночь на портрет Изабеллы Кастильской! Это радует ребенка!» И совала ей в руки репродукцию. Из старого журнала.
Она засмеялась. Ром засмеялся тоже.
Над их головами разнесся потусторонний, темный гул. Будто летел из глубины черных небес истребитель. Гул обратился в слова, они сыпались сверху, как бомбы, и разрывались под ногами, перед глазами.
«Посадка на рейс Мехико – Лондон – Москва! Посадка…»
Ром сгреб Фелисидад в охапку. Последний раз обнять. Вот так поцеловать. Так, так и еще так. Она закрыла глаза. Поцеловать ее в глаза. Губы плывут, язык плывет, милое лицо плывет мимо, ускользает, уплывает. Океан плещет, захлестывает. Океан слез. Океан времени. Он полетит над океаном. Он вернется.
– Милая моя, моя милая…
– Милый мой. Прощай.
– Береги себя.
– Ты тоже береги себя.
– Наш сын…
Шаги зашуршали, зазвенели, застучали. Колеса снялись с места и покатились. Люди тронулись, перемещаясь, убегая, удирая, исчезая, чтобы вновь появиться из брюха железной птицы на другом конце земли.
– Te amo.
– Te amo.