Аргентинское танго | Страница: 41

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

И гремела, звенела в выси золотым бубном великая, яростная хота. И трое людей, женщина и двое мужчин, самозабвенно танцевали ее, не зная, когда же — конец.

Красная мулета взвивалась. Алые юбки взлетали. Смуглые женские ноги на миг обвивали ноги тореро, обтянутые красным трикотажем. Тонкие женские руки закидывались за шею Золотого. Публика затаила дыхание. Это уже был не танец. Это была сама страсть, выплеснутая наружу, освобожденная от заклятья. Страсть утверждала себя сполна, целиком. Ей было все равно, что о ней скажут, как о ней подумают. Страсть испепеляла все вокруг себя, а сама жадно, неистово хотела жить. И Золотой, взмахнув мулетой последний раз, выбросил вперед руку с невидимым кинжалом, и невидимый бык свалился у его ног, потому что Женщина отступила назад и в ужасе зажала рот рукой, чтобы не закричать.

И Черный, вперившись в них глазами, застыл.

А гитары рокотали победно и празднично, музыка журчала горным ручьем, а потом, как обезумевшая, взорвалась, и огненные обломки музыки полетели по залу, по небу, над головами, сыплясь вниз, обжигая, убивая. И тореро стоял рядом с поверженным быком, протягивая руки к Женщине, и она выбросила вперед плечо, из-за плеча радостно глянула на Золотого — и вошла, вплелась, как алая нить, в эти жаждущие, жадные руки.

И они двое слились, спаялись, стали одним. Их было не различить. Не разорвать. Не разрубить.

И Черный шагнул вперед, и гитарный обвал внезапно утих.

И в полной тишине — было слышно, как бьются сердца — Черный положил руку на плечо Женщине и рванул ее за плечо, пытаясь оторвать от Золотого.

И Золотой схватил ее за руку, взглядом говоря: «Не смей! Ты моя!»

И она поглядела сначала на одного, потом на другого. И они выпустили ее, оба, из своих рук.

И она отошла, босая, в сторону, к горящему пламени рампы. И Черный, как молодой бык, наклонив голову, глядя страшно, темно, исподлобья, пошел за ней, след в след.

И она уперла руки в бока, вскинула голову и прямо поглядела в лицо ему, Черному, а он пожирал глазами ее лицо. Так недавно он еще целовал это лицо. Так недавно они, обнимаясь, играли и смеялись вместе. Пили апельсиновый сок. Чистили апельсин и разламывали его надвое. Пополам. На равные, веселые доли.

И Женщина, выдвинув руку ладонью вперед, покачала головой. И он понял: отойди! Не мешай! Не стой на дороге! Моя дорога — только моя! А не твоя! И ничья!

«Ты любишь его? — спросил он страшным, пламенным взглядом. — Ты любишь его, скажи?!»

И Женщина улыбнулась Черному улыбкой, как две капли воды похожей на улыбку Золотого. И Черный понял: все кончено. Теперь она — зеркало другого. Теперь в ней, как в зеркале, отражается жизнь Золотого. И все она врет про свою дорогу. Про себя, свободную. Женщина всегда принадлежит мужчине. Сначала одному, потом другому. И так всегда. И нет у нее своей дороги. Нет.

«Ты моя!» — крикнул Черный ей глазами. И она подняла, зажав в кулак, как мулету, свою красную пышную юбку и наотмашь хлестнула Черного юбкой, позорно, обидно, оскорбляя. И ударила его в грудь маленьким смуглым кулаком.

И тогда он выхватил из-за пояса наваху.

И гитары ударили, вспыхнули мощно, и огонь дикой музыки охватил их обоих, стоявших слишком, опасно близко друг к другу.

И Золотой не успел понять, как это случилось, ахнуть не успел, ринуться на помощь, как Черный взмахнул кинжалом и ударил Женщину под ребро.

И, вскинув руки, она замерла. Обернула лицо к Черному. Он стоял с кинжалом в руке, дико глядел на нее. А она падала, падала, падала, а потом опять, вскинувшись, поднималась, как подбитая влет птица, поднималась и, подняв руки вверх, к рассветному небу, молилась: дай мне жизнь! Оставь мне жизнь, небо! Я хочу жить! Я так хочу жить!

И, зажимая рану рукой, смотрела на того, кто ударил ножом ее, смеясь: ты не добился ничего, я все равно люблю его, его, Золотого. Я любила тебя! А теперь люблю его! И больше ничего! И ты, жалкий, жестокий, со своей жалкой навахой…

Музыка взвилась алой мулетой. Золотой кинулся вперед. Золотой выхватил свой незримый кинжал и занес его над тем, кто убил его любовь.

И они так стояли друг против друга — Черный и Золотой. Убийца и готовый убить. Братья. Родня — ибо Женщина, падающая на землю, к их ногам, любила и того, и другого.

И она наконец упала на землю, раскинув руки, как для объятья, закинув голову к небу. И ее остановившиеся глаза говорили одному широкому небу: я твоя.

И мужчины, стоявшие друг против друга, выронили из рук кинжалы. Гитары лязгнули, зазвенели — это холодная сталь зазвенела о выжженную землю. Алые юбки Женщины задрались, обнажая загорелые ноги. И оба мужчины, плача, рыдая, опустились на землю рядом с ней, неподвижной, и Черный уткнул лицо в ладони, а Золотой поднял руки над головой, застыв в отчаянии.

И гитары били и били, струны звенели и рокотали, хота летела над залом, и низкий, звучный, хриплый, то тяжело-медовый, то бешено-летящий, легкий как птица в полете, женский голос пел, кричал, шептал за сценой, рядом, близко, о любви, что изначально обречена на земле, о жизни, что мы не прожили еще, и о смерти, которой — нет.

И падал занавес, и ошеломленные люди в зале плакали, вцепившись пальцами в подлокотники кресел, будто бы падал самолет, и они, привязанные к креслам ремнями, вцеплялись в кресла, в локти соседей, оборачивая испуганные лица друг к другу, крича: «Так вот какие вы, жизнь и смерть!» Эти трое станцевали им всем жизнь и смерть, да так, что мороз шел по коже, и хлопать в ладоши и кричать «браво!» и «бис!» не хотелось, казалось святотатством; земля стремительно неслась навстречу, и под крыльями раненой, падающей жизни была только любовь, которую невозможно убить и присвоить.

Занавес опустился. Мария все не вставала с дощатого пола сцены. Иван вскочил. Японец, танцевавший Золотого, тореро, — его сосватал в их шоу Станкевич, раскопал здесь, правда, не в Токио, а в Осаке, в Высшей танцевальной школе Накамуры, — с беспокойством наклонился над ней, лежавшей на сцене навзничь и глядящей в потолок остановившимися глазами. Японец схватил Марию на руки, затряс, залопотал на ломаном русском:

— Просниси!.. Просниси!.. Мария, девуска такой холосий, так холосо танцевать севодни, не нуно!.. Не нуно умираси!.. Не нуно умираси поправда!.. Поправда — не нуно!..

Иван побледнел. Тоже склонился над Марией. Стал бить, хлопать ее по щекам. Закричал:

— Очнись! Очнись, Мара! Ты что! Спятила! Сейчас занавес пойдет! Кланяться надо! Ну!

Ресницы дрогнули. На смуглые щеки медленно взбегала краска.

«Господи, я же должна встать. Встать и кланяться. Я — клоун. Я — вечный фигляр. Танцовщица, как это романтично! Я же всегда хотела танцевать, зачем я обижаю танец… Я станцевала ему — все. И он — понял?! Ни черта он не понял! Я уже столько лет прошу его о ребенке! Я хочу быть с ним! С ним?!.. Хотела…»

— Да, — сказала она хрипло, шепотом. — Да, я сейчас. Ваня, не переживай. Не тряси меня, не бей по щекам, они же не… резиновые… — Она через силу, с трудом приподнялась на руках, обвела затуманенными глазами сцену, декорации амфитеатра, красную тряпку, неряшливо валявшуюся рядом, загородки загона для быков. — Занавес уже пошел… сейчас…