— Папа, — сказала она, протянув руки вперед, к нему, — папа… Ты что… Зачем… Кто тебя… Папа…
Она, как слепая, подошла к нему. Капроновый халатик разошелся на груди, на животе. Она, полуголая, села перед телом отца на корточки.
— Мне это снится, — прошептала она по-русски, — мне снится все это… Я сплю… Я сейчас проснусь… Папа!..
Она взяла его голову в руки. Глаза уже закатились. В углу рта выступила струйка крови. Она схватила его, прижала к себе, баюкала, как ребенка: баю-бай, баю-бай, поскорее засыпай, — твердя себе: мне все это снится, снится, снится… Тишина. Шепот листвы. Фруктовый сад. Они посадили его когда-то вдвоем с отцом. Чем занимался ее отец, она не знала. Отец не знал, чем занимается она. Он знал только, что она хорошо танцует. И что весь мир рукоплещет ей.
— Папа, — сказала она еле слышно, — не умирай, пожалуйста… Я умею петь только колыбельные песни… Я не умею — погребальные…
Она сидела на крыльце и баюкала отца, и пела ему нежные колыбельные песни, cancion de cuna, до утра, до той поры, пока служанка Химена, проснувшись рано, едва рассвело, не отправилась за свежим молоком и творогом в ближайшую лавку и за овощами и фруктами — на рынок возле автостоянки. Химена увидела ее первая, закричала, заплакала. Побежала за Марией-Луисой. Весь дом проснулся. Когда Иван увидел ее, сидящую на крыльце и баюкающую мертвого отца, и как она вскинула голову, выставив руку вперед, и замотала головой, и прокричала надсадно, надрывно: «Уйдите все! Я вам его не отдам!» — он понял: судьба безлика, у нее нет лица, и невозможно простому смертному прочитать, что там, в ее плотно прикрытых глазах, ничего не видящих вовне, глядящих и зрящих — внутрь.
А когда ее от отца оторвали, и напоили лекарствами, и умыли от слез, и ввели в спальню, и уложили на кровать, и Иван сел на кровать возле нее, держа ее за руку, боясь, что она, как птица, вот-вот улетит, взмоет в небо, он, морщась от напряжения, сказал, пристально глядя ей в лицо, в пустые, как жаркое небо над ареной корриды, неподвижные глаза: Мария, тут зазвонил твой мобильник, я сдуру ответил, кажется, кто-то безумно ошибся, какую-то несусветную чушь порол, требовал какого-то агента вэ-двадцать пять, говорил по-русски, без акцента, я сказал, что ошиблись, там молчание, потом такой ровный голос, да, извините, мы действительно ошиблись, нет, это была просто шутка, просто розыгрыш, игра такая, желаем вам всего доброго, будьте здоровы и счастливы, — что все это значит, Мария, кто хочет тебя разыграть? Кому ты оставляла номер своего мобильника в России? Тысяче людей, хочешь ты сказать, да?.. Кто же из этой тысячи такой остроумный?.. Агент вэ-двадцать пять, ни больше ни меньше, шпионские игры… Бездарные боевики… Я думал сначала — может, это Родион балуется, да на голос Родиона вроде непохож…
«Плюнь и разотри, — услышал он над собой ее ровный мертвый голос. — Делать кому-то нечего. Веселятся. Перепутать номер телефона можно запросто. Никто не застрахован». Она закрыла глаза, лежа на кровати лицом вверх. Попросила жалобно, тоненько: «Укрой меня пледом, всю, с головой. Мне холодно».
Альваро Витореса и тореро Хулио да Сильва отпевали вместе, в один день, в огромном мадридском соборе Санта Крус. Народу собралось пол-Мадрида — публика пришла проводить в последний путь своего любимца тореро. Еще один гроб стоял рядом, скромно — его словно бы никто и не замечал. В гробу лежал, скрестив холодные руки на груди, черноволосый, с проседью в иссиня-черных прядях, еще нестарый мужчина, с благородными чертами лица — возможно, представитель старого рода. Старые люди в соборе шушукались: «Из грандов?.. из идальго?.. Рано умер, болел?.. Да нет, его, говорят, на охоте подстрелили… Что вы, сеньора, это же типичное политическое убийство, сеньор Виторес занимался большой политикой, кажется?.. вовсе нет, его подстерегли ночью на улице и убили из-за того, что он должен был крупную сумму денег — и не вернул… Ах, ах, какая жалость… Мир теперь стал такой, да, жестокий…» Мария стояла у массивной каменной колонны, выпрямившись, вся в черном — черное платье, черный платок на голове. Ее глаза были сухи. Она выплакала все слезы. Здесь, в церкви, она стояла гордо, молча, и, пока играл орган, обрушивая на головы людей невыносимый свет дальней, занебесной музыки, она старалась вспоминать отца. Свое детство. Себя у него на коленях. Его, молодого, веселого, в Пиренеях, с ружьем, в охотничьих сапогах, на скалах. Его, сажающего с нею в саду абрикосы. Его на улицах Москвы, с мороженым в руках, показывающего на афишу модного фильма: «Идем сейчас? Сеанс через пять минут!» Отец…
Она перекрестила лоб по-православному, справа налево. На нее косились закутанные в черное старухи. Орган гудел нестерпимо. Она зажала ладонями уши. Подошла, поцеловала отца, низко, в пол, поклонилась гробу. Прощай, папа. С кем мне еще в этой жизни, пока живу, предстоит проститься?
На кладбище она тоже не вымолвила ни слова. С ней пытались заговорить. Ее локтей, рук касались чужие руки. Она вздрагивала, отодвигалась, молча глядела вбок, в пространство.
Когда ей сказали: брось земли на могилу, брось!.. — она наклонилась, как механическая кукла, взяла в пальцы сухую кастильскую землю, бросила туда, в разверстую страшную яму. Нет, там нет ее отца. Там — чужое, застреленное мертвое тело. Куда увезли того мальчика, тореро? Кто его оплакал? Кто бросил горсть земли в его могилу?
Она уехала с кладбища одна. Иван не заметил, как она ускользнула от всех, исчезла.
Она сначала поймала такси; потом вышла из машины, заплатив шоферу деньги, извинившись; пошла пешком, толком не зная, куда, зачем идет. В Мадриде наступил вечер. На улицах, горящих кровавым неоном бешеных реклам, было много красивых женщин. Толпами слонялись бритые мальчики, лысые девочки с автомобильными шинами серег в ушах, с блесткими пирсингами в ноздрях, в проколотых бровях, с татуировкой, просвечивающей сквозь прозрачные рубахи, с косячками в зубах. Рекламы вспыхивали и гасли, дразня, зазывая. «SEX-SHOP» — взорвалась над головой Марии красная надпись. И красная неоновая девушка с голыми круглыми грудями стала вспыхивать и гаснуть, быстро, дробно, будто танцевала чечетку с кастаньетами, над вывеской порно-магазина. Зачем люди ходят в секс-шопы? Они очень одиноки, должно быть. И им хочется получить наслаждение оттого, что другие, такие же одинокие, заходят в тайные, порочные лавчонки, воровато оглядываясь, а иные и нагло, нахально, торжествуя, а иные — равнодушно, деловито, спеша, как в супермаркет, и покупают для себя искусственные фаллосы и резиновые вагины, а значит, не они одни страдают, а весь мир, выходит, такой — одинокий, страдающий, жаждущий если не настоящего, то хоть жалкого, искусственного счастья.
Она оглянулась. По другой стороне улицы, вызывающе вертя задом, шла черноволосая женщина, ее смоляные волосы были разбросаны по плечам, яркая цветастая складчатая юбка била ее по голым смуглым щиколоткам. На запястьях мотались тонкие золотые браслеты. «Цыганка», — безошибочно определила Мария. Женщина опередила Марию. Прошла еще немного по улице. Оглянулась, почувствовав на себе взгляд Марии. Какие же они чуткие, цыганки. Как они ловят кожей, спиной малейший чужой взгляд, на них обращенный. Они — древнее племя, они пришли когда-то из Индии. Может быть, они действительно знают будущее?