Какая же я дура была раньше. Как я не поняла!
— Спасибо, — сказала я бодигарду, похлопав его по бычьей шее, — проваливай.
И, крепко сжимая в руке сверток, вошла в гостиную.
Все лица повернулись ко мне. Все фигуры обернулись ко мне. Все руки с бокалами, все намазанные, насурьмленные глаза, все голые шеи и плечи в блестящих камешках, все жирные хари над атласными галстуками, все приоткрытые для тостов и восхвалений хозяина, лживые, врущие, льстящие рты — повернулись ко мне.
— О, Мария! — Оскаленные зубы хозяина сверкнули навстречу мне остро, ножево. Светлые глаза прошили меня пулеметной очередью. — А я вправду думал, что ко мне агент. Джеймс Бонд, ха-ха-ха!.. в юбке… Очень, очень рад видеть вас! Господа, Мария Виторес собственной персоной!
Вывернулся, гаденыш. Гости зааплодировали. Лакеи наливали в бокалы шампанское. Я вернула Бееру праздничный оскал улыбки. Протянула сверток.
— Поздравляю! И желаю.
— Чего? — Острый, летящий навылет сквозь меня, белый взгляд. — Или кого? Может быть, меня?
Нервное, лебезящее хихиканье стоящих рядом, тех, кто услышал и оценил плоскую остроту. Звон бокалов, крики: «Разворачивай! Показывай, Аркашка, что тебе испанка подарила!» Злая дрожь, обнимающая мои колени, руки, ступни. Усилием воли я подавила в себе дрожь ненависти. Постаралась придать голосу и улыбке сплошное очарованье. Я ведь все-таки была актриса. Я не утеряла еще врожденного и наработанного на сцене артистизма.
Он медлил брать сверток. Чего-то боялся? Тянул время? Хотел меня смутить? На миг мне показалось — в его белых глазах робота мелькнуло человеческое.
И тогда я рванула хрустящую прозрачную упаковку. И дернула вверх сложенную вчетверо ткань. И алая, кроваво-дикая мулета взвилась перед лицом Беера, и я схватила другой рукой ее край, и так, держа красную тряпку двумя руками, встала перед Беером, встала прямо, гордо выгнув спину, плотно сдвинув ноги — так, как стоят в позе страшного, последнего торжествующего танца перед быком — тореро.
Поднялись крики, визги: «Браво!.. Браво, Испанья! Красиво придумано!.. Ай да Виторес, отмочила…» Среди выкриков и смеха я различила настойчивое: «Коррида! Коррида! Танец! Танец!»
Скоро уже вся толпа гостей, обернув ко мне разгоряченные, пьяные, скалящиеся в смехе лица, скандировала, хлопала в ладоши:
— Та-нец! Та-нец! Та-нец!
Я махнула красной тряпкой перед лицом Беера.
Перед мордой быка.
И толпа зрителей затихла.
И бык наклонил голову. И раздул ноздри.
Белоглазый, сивый бык. В Астурии бывают такие быки. Мой покойный отец, что погиб по приказу этого дьявола, возил меня в Астурию, когда мне исполнилось десять лет, и там я видела корриду с таким вот белым, как старый мерин, быком. Тореро тогда убил быка. На светлой шкуре рубиновой вышивкой горела алая кровь. С самых дальних трибун ее было видно. Меня тогда вырвало, и я горько плакала, забившись отцу под мышку. Это была моя первая коррида. Мать потом ругалась, кричала: «Ну можно ли было нежную девочку возить на этот ужас, сам подумай, Альваро!»
Я еще раз махнула мулетой и тихо, отчетливо сказала:
— Ну же, дерьмо. Ну же. Потанцуем. Поиграем. Нападай. Нападай в открытую. Гости твои просят. Давай.
И бык разъярился.
Бык разъярился мгновенно. Масла в огонь больше не пришлось подливать.
Жестко глядя мне в глаза глазами прожженного убийцы, он так же тихо и отчетливо сказал мне, чтобы слышала только я одна:
— Что ж, поиграем. Ты подписала себе приговор. Тебе, вижу, очень хочется на тот свет. Я же тобой не дорожу, падаль. Ты же уже добыла мне то, что я хотел. Ты поработала на меня. Хочешь унизить меня? Растоптать меня? Я вижу тебя насквозь. Потанцуем, сука, если тебе так неможется.
И только он ринулся на меня, сделал выпад, чтобы схватить мулету в кулак, как я, испанка, истинная пиренейка, горянка, всосавшая искусство танца с молоком матери, я, наблюдавшая потом, после первых слез, корриду множество раз и изучившая досконально все движенья тореро, все его повороты и нападения, изгибы его увертливого тела и неожиданные взмахи мулеты в его ловких и сильных пальцах, — только он рванулся ко мне, как я, встав на цыпочки и подняв мулету над его стриженой сивой головой, развернулась к нему спиной и резво, ловко отшагнула вбок. Беер чуть не упал на паркет. Я слышала, как он грязно выругался.
— Ах ты…
А я уже снова стояла перед ним, сдвинув ноги и вывернув носки туфель наружу. Классическая стойка тореро. И мулета — перед его разъяренным лицом — в моих откинутых вбок, вытянутых как палки руках, напряженных, застывших на миг.
И снова его бросок. И мой поворот. И сдавленное хриплое ругательство.
И мы выходим, незаметно для себя, на середину огромной гостиной, и на гладком паркете скользят мои ноги в «лодочках» от Гуччи, его ноги в модельных башмаках от Версаче.
И все смотрят на наши лица. И все смотрят на наши ноги. И все смотрят на алую слепящую мулету у меня в руках, что навек перестала уже быть красной брюссельской модной скатертью, последний писк, супердизайн, а манит и дразнит злого быка, когда-то бывшего человеком.
И я, не видя лиц, на меня обращенных, чувствую их — всею кожей. Я двигаюсь точно и рассчитанно. Чутье ведет меня. Бык бросается вперед — я уклоняюсь от него резко и изящно, как в танце. Да это и есть дикий, страшный танец. Танец-ужас. Танец-насмешка. Танец-бред.
Судьба есть бешеный, необъяснимый танец-бред. Все мы совершаем движенья и жесты. Делаем па. Фуэте и батманы. Повороты и поддержки. Отбиваем чечетку страха. Задираем ноги в канкане. И ускользаем от рогов сужденной смерти в черно-алой, жестокой корриде.
Бык ринулся — и увернулась. Мулета взлетела. Ударила воздух перед вытянутыми руками, перед кулаками человекобыка. Я прямо, весело и нагло взглянула на него. Я говорила глазами: ты, глупец. Ты, бык-дурак. Я же играю с тобой. И ты поиграй.
И он понял. Он наконец понял, что от него хотят. Народ хотел танца. А он сражался всерьез. Я играла, а он хотел меня подцепить на рога всерьез!
— Ты, — хрип его резанул меня по лицу, по горлу, как лезвие, — ты, танцорка… Танца хочешь?.. Идет…
И он прекратил наскакивать на меня с кулаками, с загнутыми крючьями пальцев, и поднял руки над головой, как это делают истинные испанцы в гренадине, в выходе фламенко.
Полная тишина настала в гостиной. Люстра над головами чуть позванивала на сквозняке — окно было открыто в ночь — всеми хрустальными висюльками. Я держала перед быком мулету строго, развернув алую ткань полностью, алым флагом, перед безумной мордой. Казалось, с зубов Беера капала слюна. Его лицо заливало потом. Я видела — он устал. Я изрядно измочалила его. Так, так, отлично! Теперь ты знаешь, сволочь, почем кусок хлеба танцора! Почем кусок хлеба наемника! Почем кусок смерти загнанного быка! Загнанного человека, ты, дрянь…