— Мария, Мария… Как ты холодна… Ты, такая моя, такая горячая… Помнишь Мадрид, Мария?.. Мы тогда оба с тобой боялись друг друга… Ты хотела, чтобы я не преследовал тебя больше… Какая глупость, Мария!.. Разве тот, кто любит, преследует другого?.. Нет, он просто любит, любит — и все… А если любят оба — они все равно будут вместе, всегда, даже если их разлучат злые люди, даже если они сами решат навсегда разлучиться… Мария!.. Я люблю тебя больше жизни. Я больше смерти люблю тебя! Я люблю тебя больше, чем кто-либо на земле когда-либо кого-либо любил под ледяной, равнодушной Луною… Сегодня ночью на черном небе Луна, а на земле метет метель, и она нам с тобой постилает постель, нашу последнюю любовную постель, Мария!..
Он встал перед диваном на колени. Снова взял ее на руки, баюкал, как баюкают ребенка.
— Мария, Мария, Мария… Все прошло, все стало сном… Ты уже ничего не боишься… Кто убил тебя, радость моя?.. Кто опередил меня?.. К счастью это или к горю?.. Все равно, кто-то облегчил мне мою участь, может быть, убить тебя мне было бы и вправду трудно… Где мне лучше сделать это?.. Здесь, в комнате?.. Я не думаю о том, как нас найдут. А нас ведь найдут, это ясно… В комнате, в холодной нетопленой комнате… может быть, растопить печь… вон в ней тлеют угли… красные головешки… они еще тлеют, еще горят, еще вспыхивают, еще… живут…
Он, с ней на руках, снова поднялся. Шатаясь, как пьяный, сделал два, три шага к двери.
— Вон из дома… вон, на улицу… на воздух… в ночь… Там метель, там ветер… Там — свобода… И снег, бешеный снег все валит и валит, все метет и метет… Моя пушка при мне… Мой висок — вот он, при мне тоже… Куда ты скажешь мне, туда я и выстрелю… Скажи мне… скажи!..
Он, качаясь, сжав зубы, вышел с ней на крыльцо. Высоко над ними, в черном как деготь небе, туманно, сквозь дымку метели, мерцали звезды. Тускло, печально горели в деревенской тоскливой тьме два, три окна — в дачах, в избах напротив не спали. Люди не спали. Люди жили. Сейчас он, Ким Метелица, жить больше не будет. Что это значит — не жить?
Он, с ней на руках, как со спящим ребенком, сел на крыльцо, прямо в пушистый, за вечер и ночь наметенный белый снег. Прижался мокрым от снега, от слез лицом к ее лицу.
— Мария… Машенька… Марочка, дитя мое… Я так много прожил на земле до тебя, без тебя, что мне страшно — я старше тебя на целую тысячу лет, и это чудо, что мы встретились, что мне довелось узнать тебя, прикоснуться к тебе на земле… Я убийца, но какое счастье, что это не я тебя убил… Ну что ж… Попрощаемся, жизнь моя… Поцелуй меня… в последний раз…
Он рывком наклонился над ней — и замер над ее приоткрытыми губами, как замирают над розой, вдыхая ее аромат. Коснулся губами ее губ так тихо и нежно, так неслышно, что сам не понял, где воздух, где губы, где слезы, где конец долгого вдоха.
Застонал, голову поднимая. Взял ее лицо в ладони. Ветер пошевеливал ветки дерева над ними, стряхивал снег им в лица, на плечи. Черное небо мрачнело, наливалось черной кровью. Окна горели в ночи, как волчьи глаза.
— Вот и все… Вот и все, золотая моя. Мария моя, любимая моя. Прощай!
Он вытащил из кармана пистолет. Поднес к виску. Улыбнулся. Держал Марию за плечи одной рукой, другой прижимал к виску дуло. Подумал быстро, не успев схватить мысль за хвост: «Ах, какой же я всегда был меткий стрелок!.. да разве ж в свой висок, стреляя, промахнешься!..» — а палец сам уже, вне его приказа и его последнего, вспышкой, страха и отчаянья, уже делал свое дело, нажимал на курок. Легкий щелчок. Глушитель, отличная штука. Почти музыкантская, как хорошая сурдина у скрипачей, у гобоистов. Надел — и инструмент звучит тише, глуше. Совсем неслышно. Совсем.
И черный сгусток металла падал, падал из руки, из разжавшихся пальцев в чисто-белый, сахарно-блесткий снег. И метель, гудя в трубах старой дачи, развевая по ветру свой белым шелком вышитый плащ, мела, заметала их двоих, обнявшихся на крыльце: он обнял ее, сгорбившись над ней, с неподвижным, гранитным лицом, с черно-алой ранкой чуть выше правого глаза, она лежала, закинув к черному небу лицо, с широко открытыми в ночь глазами, стеклянно-застылыми, агатово-черными, с вывернутой наружу нежной, полудетской ладонью. На безымянном пальце тускло поблескивало в лунном свете железное кольцо старого генерала. Маленькая ножка, неловко подвернувшись, лежала на снегу, обутая в матерчатую, натертую мелом балетную туфлю.
— Я хвалю тебя. Ты сделал все, как я тебе приказал.
— Это не он, господин генерал!..
— То есть как это — не он?..
— Виноват, господин генерал, но это точно не он! Он — не успел… Он сам мне сказал, что он хотел выполнить ваш приказ, но — не успел… Кто-то опередил его…
Молчание в трубке. Молчание между безднами суши и моря.
— Опередил?..
— Так точно, господин генерал…
— Кто?..
— Надя, Надежда, Наденька!.. Ну брось же плакать, что ты вся облилась слезами, слезами же горю не поможешь!..
— Оставьте девушку, господин Метелица. Я хочу ее допросить. Итак, гражданка Надежда Наседкина, вы утверждаете, что вы были в артистической в то время, когда сюда вошла, после выступления, Мария Виторес?
— Д-да… Была…
— И что это за стакан?
Стакан перед ее лицом. Перед ее носом. Пустой стакан. Желтые потеки на стенках.
— Из-под… из-под апельсинового сока…
— Вы помните, кто пил из этого стакана сок?..
— Н-не… Не помню…
— Вы помните, кто наливал сюда сок?
— Да… Я…
— А не господин Метелица?
— Нет… Я…
— Тогда позвольте задать вам один вопрос. Это вы подсыпали в стакан, из которого пила сок Мария Виторес, яд, ставший причиной ее смерти?
— Я?.. Яд?..
— Почему вы так покраснели, Надежда Наседкина? Вы смущены?
— Я?..
— Ну не я же, в конце концов!
— Я… я не сделала ничего плохого… не надо… не надо меня в тюрьму!..
— Надя, Наденька, не плачь… Перестаньте убивать девушку вашими глупыми вопросами!
— За оскорбление следователя подозреваемый тоже несет ответственность, так же как и свидетель, вы, господин Метелица, об этом знаете?..
— Это не я… Я не успел, Арк!.. Я — не смог!..
— И не я, Станкевич. И не я. Я тоже не успел. И тоже — не смог бы.
— Что же в ней было такого, Арк, что же…
— Дуэнде. По-испански это называется дуэнде, остолоп.
Там. Та-та-та-там. Та-та-та-там.
Стучал маленький барабанчик сердца.
Самолет делал круги над аэропортом, снижаясь, плывя в небесах все ниже и ниже, и уже явственно-страшно доносился гул двигателя, его бессмысленный, тупой, как у быка, рев, и люди, встречающие рейс, задрали головы; а люди, провожающие другой самолет, тоже задрали головы, ибо другой самолет в это время взлетал с полосы, чертил в воздухе косую плавную линию, взмывал все выше, набирая скорость, и они чуть не столкнулись в небе — два самолета, один и другой, пролетев друг мимо друга на скорости — у одного гасимой, у другого набираемой неуклонно. И у провожающих были печальные лица, а у встречающих — радостные, ожидающие. Сейчас кончится ожидание! Кончится! А проводы не кончатся никогда. Проводы, долгие, как жизнь сама.