«Чтобы оттенить красоту, требуется показать уродство. Горе лучше оттеняет счастье. Мир разделился, раскололся, неужели вы этого не понимаете?..»
«Мир сейчас, после взрывов в Нью-Йорке, после этих самолетов, что врезались в башни Торгового Центра, стал уже другой… Совсем другой…»
Народ жужжал. Народ возмущался и восхищался. Народ обсуждал и осуждал. Народ восторженно закатывал глаза и непонимающе пожимал плечами. Народ толпился вокруг небольшой скульптурной группы, выставленной в центре зала, — семи небольших бронзовых фигурок детей, в натуральную величину.
Семеро детей стояли поодиночке. Они смотрели в разные стороны. Никто из них не смотрел друг на друга. Они смотрели в глаза тем, кто к ним подходил. Медно блестевшие, будто потные, темные лица кричали: погляди на меня. Спаси меня.
Бронзовый мальчик тяжело волочил за собой раскоряченные, как у лягушки, ноги, исподлобный вгляд узеньких крысиных глазок обжигал ненавистью. Даун. Исхудалая девочка, с торчащими ребрами, с тазом высохшим, как хребет у воблы, сидела на постаменте, протягивая черпачком руку к взрослым живым людям: есть! Есть, Бога ради! Голод. Это вы, взрослые, придумали голод. Я его не придумала.
Беспалый мальчишка скалился, точно звереныш. Острые клыки его торчали по-вампирски. Бронзовый безногий мальчик, длинный, высокий, почти юноша, осторожно нес перед собой на перевязи раненую руку. Война. Его ранили на войне. Широко открытые бронзовые глаза кричали: это вы! Вы придумали войну! Не мы!
А этот?! Руки-плавники, ноги-ласты. Шлеп-шлеп — куда, к гибели? Раззявленный рот. Бронзовые слюни текут из углов рта по подбородку. В руке — пустой темный шприц. Наркоман. Это вы. Вы придумали наркотики. Вы продаете их нам. Вы сажаете нас на иглу и смеетесь, а потом поднимаете целое государство, его газеты, его больницы, его полицию на борьбу с наркотиками. Зачем вы это делаете?! Развлекаетесь?! Или развлекаете нас?!
Маленький карлик. Рахит. Кривые ножки ухватом. Он родился таким от матери, которая плохо ела, мало спала, пила водку, кололась наркотой, а когда родила его, умерла под забором, потому что ей негде было жить, она все время плакала, страшно ругалась, никогда не мылась и плохо пахла. А еще она травила свой плод, старалась убить его внутри себя. Не убила. Человечек все равно появился на свет. Кто виноват, что он родился?! Разве не вы, отец и мать?!
И последняя бронзовая фигура возвышалась над всеми уродцами. На бронзовое бревно, чтобы быть выше всех, залез невероятный урод. На его лицо невозможно было взглянуть. Оно пугало и будоражило. Рассеченное ножами и бритвами лицо все свело шрамами и контрактурами, и оно застыло, изуродованное, превратившись в адскую маску. Рот распялился до ушей. Выдернутые клещами ноздри дышали двумя черными ямами. Бронзовый ребенок хохотал. Он хохотал над всеми, кто глядел на него. Он хохотал над всеми, кто сделал его таким.
Это вы сделали его таким, люди. Он — нищий. Он просил у вас, люди, милостыню. Вы сделали его уродцем, чтобы он вызывал у вас жалость, чтобы вы давали ему больше денег, а он, наработавши мзду, насидевшись в метро, на вокзале, на улице под сырым навесом в дождь и непогоду, приносил бы эти деньги опять — вам. Вам, люди.
Урод притягивал и отталкивал. Публика, наткнувшись глазами на искореженное лицо, ахала, пыталась смеяться, как в театре, замолкала, приближалась. Судейкин достиг, чего хотел. «Дети — жертвы пороков взрослых» волновали зрителей, но возвышавшийся надо всеми уродец — потрясал. Видя это лицо, светские болтуны замолкали. Магнаты смущенно кашляли в кулак. Дамы отворачивались и закрывали холеные лица веерами. Политики краснели.
А Судейкин стоял неподалеку от изваянной им скульптурной группы и мило беседовал со своей приятельницей, блистательной Александрой Воннегут, по его приглашению прилетевшей на вернисаж из Парижа. Спасибо тебе, Сашуля, что прилетела. Я тронут. Ах, ну что ты, Гаврик, какие пустяки!.. Это я потрясена. Не ври, ты видывала мои виды. Ты же видела у меня в мастерской в Нью-Йорке Рею-Кибелу. Вот это скульптура. Это — замысел. А это… так. Просто я должен был отделаться от них, они меня замучили, я их везде, все время видел. Да и заказ этот мы обговаривали с Петушковым. Этих бронзовых деток хотят поставить на Красной площади. Чтобы — вечный укор. Чтобы никому неповадно было. И ты думаешь, дорогой, что твои статуи будут уроком для грядущих поколений?.. Ты слишком хорошо думаешь о людях, золотой мой, мой гений…
Публика жужжала, как жужжит по весне проснувшийся улей. VIP-персон прибывало. Здесь можно было увидеть и эстрадных див, и известных актеров; прошла, качаясь, будто пьяная, на высоченных каблуках, поправляя маленькой, высохшей птичьей лапкой искусственные фиалки на шляпке, знаменитая прежде поэтесса; розовощекий магнат, скандально прославившийся во время приватизации и дележа государственного имущества между богатыми олигархами, тряся тремя подбородками, переглядывался с лысым, будто настоящий скинхед, мэром большого города, все время вытиравшим то ладонью, то платком потеющую блестящую лысину и улыбавшимся, словно он получил в подарок самолет. На лестнице появилась, в окружении свиты и дюжих мрачных телохранителей, знаменитая актриса, недавно прославившаяся в роли трансвестита — актера Пако, ставшего натурщицей Амандой Лир, в грандиозном фильме о Сальвадоре Дали, снятом скандальным режиссером Брошкиным, — Ирина Громова; ее темные волосы с лиловым отливом свободно падали на голую спину, спускаясь до самого крестца, широко стоящие, как у египетской статуи, сумеречно-синие глаза равнодушно, даже ненавидяще, озирали публику; на бронзовые фигуры Судейкина она едва взглянула, процедила сквозь зубы: «Дрянь какая». Повернулась, пошла, блестя в вырезе платья белой спиной; телохранители и свита поклонников, папарацци и начинающих актерок и актерчиков побежала, семеня, следом.
И вот на лестнице показалась пара, о которой, шушукая, пожимая плечами, возмущаясь, восхищаясь, давно уже судачил весь высший столичный свет.
По лестнице в зал вернисажа поднимались Ефим Елагин и Цэцэг Мухраева.
Ефим поминутно оглядывался. Видно было, что он боится. Чего? Кого? Никто не знал. О шантаже знали только Цэцэг и отец. И отец и сын были достаточно умны, чтобы сообразить, как защититься. Возможно, дело было не в двойной или тройной охране. Штука была в том, как выйти на тех, кто стоял за шантажистами, и уничтожить — или, по крайней мере, припугнуть — их. Цэцэг была сама безмятежность. У нее был вид сытой и красивой самки, довольной собой и своим окружением. Общество удивлялось, не видя ее вместе с мужем, а только под руку с именитым любовником; ну и что? Она стояла уже на той ступени общественной лестницы, когда любые суды и пересуды стекали с нее, как с гуся вода. Она была в белом платье, одно ее смуглое плечо было обнажено, к другому была приколота большая живая алая роза.
VIP-пара подошла к бронзовым детям. Остановилась. Цэцэг слега поморщилась. Повернула румяное, надменное раскосое лицо к любовнику.
Фу, какой ужас, — выдохнула она. Закусила губу, чтобы не рассмеяться. — Гляди, какой замечательный урод на этом бронзовом пеньке! Как, по-твоему, что он символизирует?