Красная Луна | Страница: 38

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Они сливались, срастались в неудержимом содроганье оба. Наконец-то он разбудил ее, спящую раскосую статую. Обливаясь потом, распластавшись на ней, в полной тишине — только свистело в каморе хриплое дыхание их обоих — он не услышал, скорее почуял:

Ефим… Ефим Елагин… Если это он — то это он… Он, может быть…

Он сполз с нее, выдернул себя, дымящегося, из нее, упал на кровать, раскинув ноги и руки. Он понимал — он больше не кинет эту слепую раскосую курицу.

Говори! Я… — Горло у него перехватило. — Если что — я тебя не выдам…

Моя подруга, — тихо прошелестела Дарья, глядя вверх, в потолок. — У меня была подруга. Динка. Прелесть. Дикая собака Динка, прелесть. — Она подняла руку, во тьме рука белела, как белая длинная рыба. Она отерла ладонью пот со лба. — Я училась в Москве рисовать…и еще училась на актрису. А Динка кончила школу и нигде не училась. Она влюбилась. Без памяти. И забеременела… Она сказала мне, что забеременела… Это было еще до того, как моего режиссера убили… И я так обрадовалась, кричала: Динка, рожай! Это же так отлично, родить ребеночка… А она говорила: как Ефим скажет… Его тоже звали Ефим… И тоже — Елагин… А потом…

Что было — потом?..

Чек почувствовал, как его голос сел, обратился в мерзкий сип.

А потом… — Он видел, как ей трудно говорить. Пот стекал по ее щекам. Любовный пот. Или это были уже слезы? — А потом он ее убил. Она все говорила мне: я так люблю его, что я готова умереть с ним вместе!.. как Изольда с Тристаном, как Ромео с Джульеттой…

А кто это такие — эти твои чуваки, ну, этот фраер Тристан, и эта… как ее… Зольда?.. На мине, что ли, в горах подорвались?..

Какой ты глупый. — Она прерывисто дышала, и он понял: по-настоящему плачет! — Это любовники. Они жили раньше… умерли давно… еще до нас с тобой. До всех нас.

Как он ее убил?.. За что?..

Его голос растаял во тьме.

Она глубоко вздохнула. Отерла висок от струящихся слез тыльной стороной ладони.

Он обманул ее. Она мне сказала: мы решили оба умереть, я хочу умереть вместе с ним, если уж нам нельзя быть вместе! Я кричала, отговаривала ее… кричала: дура, он тебя обманет!.. А Динка пошла… И — не вернулась… А он… Он — остался жив… Остался жить… Сволочь… Своло-о-о-очь!

Внезапный крик, острый как нож, вспорол ночное темное пространство. Чек подумал: хорошо бы бабка Пелагея пьяная в дым была, не напугалась бы, не заколотила бы в дверь клюкой, отломанной ножкой стула. Он положил ладонь ей на губы. Дарья укусила его руку.

Кусай, кусай, — пробормотал он, как бормотали бы собаке, — только, прошу тебя, не ори… Я все понял… Все…


Ни черта он не понял.

Какая-то девушка. Какой-то ребенок. Нерожденный, правда. Какое-то стародавнее убийство. Этот хлыщ, этот светский лев и владыка безумных денег, наложивший лапу на кучу концернов в России и за рубежом — он — убийца? Ну, примочил он какую-то никому неведомую Динку. Ну и что? Он, Чек, многих примочил. И что, теперь из-за этого хныкать, так? Вольному — воля… Этот Ефим, небось, после той несчастной девицы — ой как много народцу на тот свет отправил… Ой как много, немерено, человечков заказал… И киллерам, небось, щедро платил, не жмотился…

Нет. Ни пса не состыковалось. Голова скрипела и лязгала, шестеренки мыслей наползали друг на дружку. Зачем Хозяину было так томительно, так изощренно, так издевательски преследовать его, этого Ефима, царька московского? Зачем Хозяин так жестко, жестоко рубил воздух рукой: «Не убивать! Его — не убивать! Его — истязать! Пока не взмолится. Пока не почувствует, что его — загнали…» Он, Чек, в роли собаки, загоняющей волка, очень мило.

Голая слепая девушка рядом с ним, по имени Дарья, беззвучно плакала, раскосыми неподвижными глазами глядя в потолок.


Мама, посмотри. Нет, ты посмотри только!

Ариадна Филипповна, подняв очки с толстыми плюсовыми стеклами на лоб, на гладко зачесанные седые пряди, оторвавшись от вязанья крючком — она терпеливо вывязывала из белых ниток себе на темное платье кружевной замысловатый, похожий на гигантскую снежинку воротник, — подслеповато прищурилась:

Ну что там еще у тебя?.. Очередной номер своего дурацкого «Премьера» или этого банного «Пентхауза» приволок?.. Как вы любите все сейчас, я погляжу, голые телеса, попки, письки… Ох, Фима, страсть я не люблю смотреть на всех этих твоих красоток и красавцев… В «Караване историй», вон, публикация стоит уже восемь тысяч долларов!.. ну куда это годится…

Отец, Георгий Маркович, дородный, с серебряными висками, с собачьими брылами под румяными, несмотря на обвислость, щеками, отдыхал, как и подобает банкиру, магнату, боссу, в роскошном мягком кресле, обитом, черт побери, не этим треклятым кожзаменителем, а натуральной тончайшей телячьей кожей — такую кожу, выделанную особым образом, можно смело пускать на простынки, не то что на обивку диванов и кресел. Он вскинул голову на ворчание жены. Ефим сидел за столом, перед ним в фарфоровой чашке — только что купленный у антиквара сервиз, настоящий Гарднер — дымился его любимый чай с бергамотом и с апельсиновой коркой, привезенный папочкой из Парижа «Сэр Липтон — колонист», стояло блюдо с темными отборными финиками — финики он тоже очень любил, — а еще блюдечко с очищенными раковыми шейками — мамочка Адочка сама очищала, своими тонкими высохшими пальчиками, заботливая, наша мамочка — лучшая мамочка в мире, сынок, ты не находишь?..

Ефим, похоже, не собирался пить чай. Ни раковые шейки, ни бутерброды с икрой, столь же заботливо приготовленные и мерцающие на серебряном подносе — настоящий Филиппепи, только что из Флоренции! — ни торт, ни финики его не привлекали. Он, любитель поесть, попить, в заводи своей безумно-напряженной жизни, патриархального чаю с батюшкой и с матушкой, сейчас сидел за столом сам не свой, будто выпил горькую отраву, а не рюмку отличного, двадцатилетней выдержки французского коньяка вместе с отцом, для пищеварения, перед ужином.

Мама, нет, ну ты взгляни только… Умоляю… взгляни… не поленись…

Да я уже гляжу, — Ариадна Филипповна поджала тонкие губы, беря из рук Ефима фотографию и вглядываясь в снимок. Она еще не различала сфотографированного лица и фигуры в тусклом, медово-приглушенном свете вечернего бра, да и перед глазами мельтешили еще белые кружки, петли, лепестки и завитушки, поэтому все еще недовольным тоном произнесла:

Голый тут кто-то, что ли?.. не вижу…

Когда она рассмотрела, поднеся фотографию поближе к глазам, и подняла лицо к Ефиму — Ефим поразился. На сухих тонких аристократических губах матери играла усмешка.

Где ж это тебя, Фимочка, так изумительно нарядили? — протянула она удивленно-радостно. «Так, она воспринимает все это как веселый маскарад. Она не понимает, что это не я. Она думает, что это я». — На каком таком празднике?.. И тебе не страшно цеплять на руку эту гадость… эту нечисть, свастику эту?.. Мы, поколение ваших отцов-матерей, против нее боролись… а вы, видишь ли, играетесь в нее!.. Ах, Фимка, Фимка… ну зачем тебе эти детские забавы… оставь их этим… бритоголовым… как их… скинхедам?..