Извозчичье, похабно-мохнатое слово странно прозвучало в устах разжиревшего аристократа, мало смахивавшего на особь мужского чину.
Граф стоял у стола, где Мадлен плясала канкан, и дрожал. Его начала колотить дрожь. Сперва крупная, потом противная, мелкая, как при осенней простуде. Молока ему горячего с медом. Малины. Грогу. Глинтвейну. Мадлен тоже любит глинтвейн. О, что он сделал, Боже. А что он сделал? Да так, ничего. Позабавился со шлюшкой. Мадлен! Что с ней! Где она! Где!
Он озирался. Искал ее глазами. Не находил. Прокусил губу до крови. Закричал. Его крик не заметили. Рожи и рыла снова стали круговращаться в полутемном зале, заправляя рубахи в штаны, забывая о мгновенном развлечении, подвернувшемся под руку нынче ночью. Забавный этот парень граф. Такого веселья еще никто не придумывал здесь, в кабачке. И девка неплохая. Плясала как. А что за тело. Конфетка. Сказка. Вот только с первыми, кто плясал на ней, она бешено приплясывала, извивалась. Потом лежала как мертвая. Не пошевелилась. В этом тоже есть своя прелесть. Есть прелесть, правда, барон Черкасофф?..
Барон стоял неподвижно во все время, пока Мадлен распинали на столе.
Его глаза остановились на пряди кудрявых золотых волос, развившихся, выпавших из прически, отдельно лежащей на столе, как золотая ящерица.
Он глядел на прядь, волочащуюся по полу, когда толстяки уволакивали неподвижную Мадлен за кельнерову стойку.
Он глядел на ее золотую голову, откинувшуюся до полу со стула, на висящую руку; кисть касалась холодного камня, отполированного тысячью ног.
Он думал о Красоте.
Князь, это была моя дыба. Я пережила пытку. Я была распята и бита, и железом каленым прихвачена, и в дугу гнута, и в петлю мою бедовую головушку совали. Но Ты, Князь!.. Ты же мне все это простил. И раны мои все залечил: зализал, перевязал. Чистой ветошью, стираной холстиною. Как я Тебя жажду зреть, Князюшко мой! Да только когда спознаемся, видит Бог один. Я о том не ведаю.
Сижу за столом, укрытым краснобархатным квадратом. Рядом со мною батюшка и сестра. И отрок, приемный сынок, братец мой названый. Отрок шепотом молится, ручки сложив. Сестра читает из древней желтобрюхой книги, водя пальцем по вдавленным пером рукописным буквам, мусоля закапанные воском страницы, еле разбирая мудреные умершие слова, вздыхая, и ее большие, по плошке, светлые, как лесные озера, глаза наполняются слезами: неужто ей до скончания лет сидеть вот в этой избе с низким потолком, терзать Священное Писание, глядеть, как в лютый мороз серебряный язык инея зализывает подслеповатое оконце, распятое на кресте грубо сколоченной рамы?!
Отрок глуп. Он не ведает, что сотворилось в мире. Он знай себе лепечет молитву, коей научила его бабушка и названая сестра. А батюшка сидит за столом, как туча. Сгорбился. Руку сжал в тяжелый кулак. Думает. Дума огромна, чугунна, недвижима. Дума ворочается, как медведь в берлоге. Как звезда, делающая медленную петлю, в черном небе.
Отец устал от зимы. А мы устали от его молчания.
Кости мои устают от сидения за столом, руки — от зажиганья то и дело гаснущей — сквозняк тянет из окна до песочных часов, кои отрок все время переворачивает — витой свечи. Я сползаю со стула с резною спинкой к ногам батюшки. Прижимаюсь к его коленям спиной. Внемли мне, отче!.. Спина моя вся в шрамах. Она помнит, как резали ее ножами, зеркальными осколками, обломками пиршественных чаш. Шрамы — письмена. Их прочитает далеко не каждый, умеющий читать по слогам. Сестра моя их не прочтет. Глаз у нее выпадет. И язык она сломает. Все, кто в одном времени со мною живут, сии письмена не осилят. Только…
Мороз столь лют, как цепной пес, что прихватил замок дверной снаружи. Не открыть. Дверь застыла, вплавилась в древняную срубовую стену. Слышно, как ворота скрипят на железных, усаженных алмазами инея скрепах. Гвозди, торчащие в пазах, похожи на серебряные глаза стрекоз.
Господи, мы затеряны в лесах! В дремучей тайге! Господи, как отсюда выбраться! Ведь это навеки! И Рус так велика — мы ее пешком всю не пройдем! Не сдюжим! Век нам тут вековать!
Отец поднимает руку и широко крестится.
А что за сон ты видела, дочь моя, нынче?..
Нынче я, батюшко, видала… и срам молвить… боязно высказать… человека того, что во прежних снах моих меня на растерзание дикой толпе, будто львам на арене цирка, отдавал…
Он вдругорядь к тебе приступался?!.. Баял же я — гони ты его от себя прочь! Оборотень он! Он в ином сне в змея оборотится! В лиса! В дракона! В волка ненасытного! В княжича смазливого! А пробьет час — и он обернется тем, кто он есть, и из пасти его огонь и дым повалят, и сера из ноздрей и ушей, и загорится воздух вокруг него, и застучит он о землю копытом… молись, дочь моя, молись… рубцы эти на спине у тебя однажды после такого сна срамного появились…
Не могу молиться, отец. Не сон это. Явь. Скажи, как отличить сон от яви! Смилуйся! Быть может, я… уже с ума спрыгнула, и нет мне оттуда возврата, где души всех живых и всех умерших танцуют заморский безумный танец, крепко обнявшись?!..
Молись, девочка, молись. И Заступница за тебя заступится.
Мне суждена иная судьба, батюшко. Здесь, в лесах, погибну я. Хочу ярко освещенных залов. Богатого убранства. Тысячи свечей в шандалах. Яств на серебряных блюдах. И чтобы ко мне подошел человек. Великий Князь. И я бы сразу его узнала.
Из тысячи тысяч людей, умерших и ныне живущих, я бы узнала Тебя, мой Князь: а Ты? Узнаешь ли Ты меня? В других временах? В иных землях?..
Да. Узнаю. Без сомненья, узнаю. Ты моя, а я твой.
Крестное знамение совершаю. Витая свеча валится на красный бархат. Поджигает лист ветхой восковой книги. Я дую на тлеющий пергамент, закрываю ладонью жалкий едва родившийся огонек. Пожар, тебе рано. Мы еще пожить хотим. Читай дальше, сестра, не бойся. Бормочи свои псалмы, братец. Батюшко… ты спишь?..
И мне одной глядеть в затянутой плевой мороза окно, глядеть, расширяя полные слез глаза, видя их синее небесное отражение в ледяных папоротниках и хвощах.
Она валялась в будуаре, когда в дверь постучали сухо, твердо и настойчиво.
Да! — крикнула она раздраженно. — Если от мадам, то я сплю! Сегодня у меня было много гостей!
Голос, знакомый, спокойный, произнес из-за двери:
— Черкасофф, к вашим услугам. Мне надо поговорить с вами.
Она вскинулась, как подброшенная пружинами. Барон. Только этого не хватало. Зачем он притащился? А, ну понятно. Клюнул. Она хорошая наживка. Только ей ни к чему играть в рыбалку. А почему бы не поиграть, Мадлен? Если ты хочешь удрать от мадам, тебе в Пари нужны деньги. Много денег. И ты должна все точно рассчитать. Ты должна поиграть с миром в тяжелую, опасную игру. Мир любит удачливых. Мир не любит слюнтяев и размазней. Надо уметь собираться в кулак, когда тебя размазывают манной кашей по тарелке, и улыбаться счастливо, вызывающе, слепяще, когда у тебя на душе тьма и высокие снега и хищные кошки всаживают острые когти в живую плоть твоего исстрадавшегося сердца. Барон? Отлично! Она примет его! Он нужен ей.