Посреди гостиной стоял огромный, как ледяное озеро, белый рояль. Музыка! Мадлен не умела играть. Она вскочила с кресла, подбежала к инструменту, откинула крышку. Одинокие холодные звуки повисли и растворились в бездонной зимней ночи.
Ей стало страшно, и она захлопнула крышку.
Эта забава не для нее. Вот если объявится какой-нибудь музыкант, пусть порезвится. Она усмехнулась. Музыкант. Это не клиентура барона. Она понимала, кто интересует Черкасоффа. Он жаждал излавливать птиц иного полета, высокого. Музыкантишка… художничек… ваятель, выливающий из божественной бронзы — за жалкую горстку монет — бессмертие. Вы нам не нужны. Вы нужны вечности. Горбун, где ты?..
Она вздохнула и плавно, как пава, поплыла по гостиной.
Со стен на нее глядели картины. Барон постарался на славу. Лучшие живописцы Пари, прогремевшие в Салонах и знаменитых галереях, поработали на него. Мадлен не знала ни одного имени. Не различала ударов прославленной кисти. Ей было все равно. Она медленно скользила взглядом по темным, тускло мерцающим звездными скоплениями красок парадным портретам — стоячие кружева воротников и брыжей, батист, торчащий из-за корсажа, переливы лилового атласа, нежно-желтого шелка, тяжелого ультрамаринового бархата платьев и накидок, плащей и шлейфов. Барон поставил перед художниками задачу: сотворить внутренность покоев высокородной семьи. Князь?.. граф?.. король?.. кто еще?.. — запросто могли бы жить здесь, пить персиковый бренди и марбургский коньяк вечерами, обводя глазами портреты предков на стенах. Кто они?.. Живописец их выдумал?.. Или ему позировали живые?.. Все равно. Все равно. Она шла мимо них, трогала подолы их платьев, их нежные, безвольно висящие вдоль складок бархата лилейные руки, пальцы, унизанные опаловыми и топазовыми перстнями. Женщины. Мужчины. Богачи. И я иду мимо вас, рядом с вами, и я трогаю вас, живых и мертвых. Господь с вами. А я, нищая Мадлен, туда же. Притворяюсь вашей сестрой. Кто я такая?.. Зачем меня взяли из моей слякоти и грязи и переселили сюда, в мир, где горят свечи в шандалах, где струятся складки атласа, где пишут кавалеры дамам изящные любовные письма?..
Мой хлеб был — ругань, злоба, насилие. А теперь я здесь. И даже не радуюсь. Грустно мне. Что мне делать с великолепием? Как я буду выдерживать его пуховые объятия?..
Мадлен подошла к книжному шкафу. Ого, вот это книг навалено! Как бревен в поленнице. Их читают люди. Почему она не читает книг? Потому что ей некогда было. То один подзаборный любовник, то другой. Лурд вечно вытрясал из нее деньги. «Деньги!.. Деньги!..» — вопил он, тормоша ее безжалостно, бил по щекам. Она уворачивалась, плакала. Потом, поздно ночью, вытурив наспех подцепленного, подвыпившего мастерового и пересчитав гроши, что он отсыпал ей после торопливого, впопыхах, тусклого соития, они ложились вместе на полосатый старый матрац, в котором летом осы свили гнездо — и зимой заблудшая оса нет-нет да и вылетала из грязной ватной пещерки! — и соединялись, безмолвно, безрадостно, жестоко, злобно, рьяно, пляша друг на друге танец мести, выкаблучиваясь в последних вывертах старой кадрили. Книги?! Какие там книги! Остаться бы живой на дне кастрюли, где варят тебя, сыплют приправу — корицу, кардамон, кинзу, укроп, перчик. Душистый черный перец черного снега. Высохшую зелень с берегов Зеленоглазой.
Мадлен вытащила одну книгу из шкафа, с натугой отодвинув стекло, перелистала, воткнула обратно в кожаную поленницу. Скучно. Жизнь — это не книги. Жизнь захлестнет сиянием и соленой волной все выдумки писак. Никогда она не будет читать книги! Сочинители их пишут из-за денег. Опять из-за денег. Чтобы заработать кучу денег. Порлучить хороший куш. А все сгорит. Все спалится в костре времени. Развеется пеплом по ветру. И ее живая, горячая плоть. И ее речные глаза и пшеничные волосы. И ветхие книжные страницы с буквами-жучками, пауками, ползущими неведомо куда. Бог никого не пощадит. Так зачем тогда люди делают все это?!
Она задрала голову и поглядела вверх. С потолка свисала громадная люстра. Ряды мелких, подробно отграненных капелек качались, чуть позванивая. Опрокинутый шатер, юрта вверх ногами, украшенная Рождественскими бирюльками. Шалаш Царей-волхвов. Мадлен вытянула губы трубочкой и дунула. Висюльки закачались пуще, легкий мелодичный, хрустальный звон наполнил комнату. Будто тысячи луговых колокольчиков зазвенели, купаясь в росе, поутру, после ночного дождя.
Она обводила непонимающим взглядом кресла. Диваны. Пуфики. Кушетки. Посреди гостиной стоял круглый стол, скатерть мела кистями паркет, на столе фарфоровой горой высился роскошный сервиз. Кто пьет из таких чашек чай?.. Цари?.. Она непременно разобьет. Дайте срок. Ей нельзя давать в руки столь хрупкие вещи. Она же грубая, неотесанная девка. Ее никто не учил пить из столь тонкостенных чашечек. Звенеть такими изящными — витая ручка вот-вот переломится — позолоченными ложечками, похожими на церковные свечки, на язычки темного пламени. Ах, душистый чай!.. Восток!.. Аромат… Она научится заваривать крепкий чай… подавать его, с милой улыбкой, гостю на фаянсовом блюдечке… класть туда, грациозно отставив мизинчик, долечку лимона… для вкуса, для терпкой кислоты… У вас кислоты и соли и горя не хватает в жизни, любезные — так вот же вам, чуть с горчинкой, едва с кислинкой, чтобы пощекотать там… глубоко… где, вы и сами не догадаетесь… и не надо вам догадываться… пейте, пейте, ешьте, дорогие гости…
Она дернулась. Развившиеся золотые кудри повисли вдоль лихорадочно алеющих щек. Она одна, и ночь. Кто подскажет ей, как дальше жить? Она дала согласье. Ее золотая, бычье упрямая голова уже в ярме. А хомут медлят затягивать. Может, вышивают подпругу. Украшают самоцветами упряжь. Расписывают яичным золотом седло. Эй, кто первый?! Кто сядет на нее, кто погонит ударом?!.. Кто вонзит ей шпоры в бока…
Никто… Молчание. Ночь.
Она поднялась на антресоли. Под рукой подалась балконная дверь. Холод, какой холод в Пари. Скорей бы весна. Она плотнее запахнулась в вязаный пуховый платок, купленный ей в подарок бедняжкой Кази на безумном рынке Пари, называемом «Брюхо Толстяка». В немыслимой толчее «Брюха» продавали все что угодно. Были бы деньги. Кази присмотрела для Мадлен платок. Лучшего подарка она не могла бы придумать. Платок стал душою Мадлен. Она согревалась им не только в холода. Когда волновалась. Страдала. Изматывалась в край. Плакала. Много соленых слез высохло в недрах ажурного, в звездчатых дырочках, козьего пуха.
Перед ней расстилался Пари — туманный, дымный, зимний, огни, мигая и умирая, блестели в клубах гари, дороги прочерчивали черными линиями белизну снега; крыши — скаты, коньки, жесть, черепица, мансарды, чердаки, голубятни, башни, башенки, донжоны, шпили, главы разномастных церквей, зубчатые стены монастырей и аббатств, смотровые вышки, купола обсерваторий, музеев, пантеонов, скульптурные фигурки святых, водруженных на крыши на счастье, подобно тому, как изваяние женщины, покровительствующей морякам, водружают на бушприт парусника, злые каменные химеры, страшно скалящиеся с порталов покрытых столетней грязью соборов, разноцветно, таинственно мерцающие розетты — окна в виде цветов, подсвеченные изнутри свечами и лампами, — ночной Пари, и горели красные фонари над карнизами и порогами борделей, над всеми Веселыми Домами, где стонали и страдали, где подменяли любовь блудом и блуд — любовью, и лаяли бродячие собаки, и пели, подняв морды к жестоким, закрытым на все ставни окнам, бродячие кошки, а рядом со зверями пела, дрожа от холода, маленькая уличная певица — замарашка и бродяжка, и на плече у нее висела котомка, там валялись на дне крошки хлеба и мелкие денежки, и она пела пронзительно, жалобно, громко, чтобы все богатеи слышали, сжалились, распахнули окошко и бросили ей монету, — но окна молчали, и зимняя ночь молчала, и далеко в ночи раздавался ясный, прокалывающий сердце голос девочки, и Мадлен слушала его, закрыв глаза рукой, и из-под руки текли горячие слезы, застывая на морозе.