Изгнание из рая | Страница: 53

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Митя взял трубку, и его пальцы странно похолодели. Только сейчас ему было жарко, томно от быстрых и медленных, от озорных и обволакивающих поцелуев жены, они играли в любовь, как два зверька, они наслаждались друг другом везде, всегда, каждую минуту, и он горел, как в огне, – как вдруг холод обдал его изнутри, и он жадно, со страхом прислушался к голосу, донесшемуся из трубки так неожиданно и знакомо.

– Дмитрий?.. – И ее голос был как лед. – Лора сказала мне твой новый телефон. Я думала, – он услышал в мелодичном голосе ледяную улыбку, – ты уже умер. Мог бы и разыскать меня. Я не в джунглях. Не эмигрировала.

– Ты жива?.. – глупо, глупее некуда, спросил он.

– Жива и здорова. – Змеиная улыбка, он это видел через все ночи, звезды, телефоны и провода, через все засыпанные осенними листьями крыши Москвы, играла на ее губах. – Как видишь. Ты же видишь меня сейчас.

Как она всегда умела читать его мысли. Как она всегда смеялась над ним.

Его заколотила дрожь. Как ужасно, что Изабель рядом. Вот она уже подползла к нему по узорчатой шерсти дивана, прижалась к плечу, ластится, заглядывает ему в лицо: ну, с кем это ты там так серьезно, брови насупив!.. разгладь морщинку!.. – и трогает пальчиком у него между бровей. Ах, отстань, Изабель. Он сбросил ее руку. Закрыл ладонью трубку. Нахмурился, отвернулся, залился краской. О Боже, когда же он отучится краснеть, как грудной младенец.

– Да, я вижу тебя, – он выталкивал из себя слова, как чугунные шары. – Зачем ты позвонила?.. Что тебе… надо?..

– Ты весьма нелюбезен, золотой мой Митя, – улыбка, одна лишь улыбка, алый рот, розовые щеки, он видел их и с закрытыми глазами, эту алую верхнюю губку под бархатной маской, – я хочу лишь видеть тебя. Лишь увидеть тебя – мне больше ничего не надо.

Она сказала это, а он услышал: я хочу тебя. Я возьму тебя. Я уже беру тебя.

В ухо вонзились гудки. Он швырнул трубку на диван. Изабель, испуганная, еще сильнее прижалась к нему.

– Пле-хой звонок?.. – Ее бледное личико выражало тревогу, сочувствие, нежный рот уже искал его рот – утешить, обласкать. – Некорош извести?..

– Извести, – сказал Митя и подумал: все равно изведут. – Да нет, ничего, ерунда. Я должен буду завтра сходить в одно место… по одному мокрому делу. Схожу и быстро вернусь. Моментально. Не задержусь.

Эмиль из-за стола недоверчиво смотрел на него. Господи, как постарел Папаша за этот год. Как тяжела борьба за деньги и за власть. И его, Митю, в эту кашу бросили, как тыкву, и так грубо порезали. Митя натянуто, гуттаперчевыми губами, улыбнулся. Улыбка на губах. Должна быть всегда улыбка на губах. Где угодно: на рауте, под пулями, на поле сраженья, во дворце на приеме. В подъезде, где на тебя нацеливают беспощадное дуло. Улыбайся тому, кто стреляет, в лицо. Ты же улыбался Андрею тогда, в парке Монсо. А Инга хороша. Звонит нагло, не краснеет. А чего ей краснеть. Да и тебе тоже. У вас же с ней не было ничего. Ни-че-го. Легкий светский флирт. Ресторанные посиделки. Разломленная на двоих шоколадка, клубничный ликер. И все. Все!

– Если я завтра… вдруг… ну, приду поздно, – хрипло сказал Митя, глядя, как его худые пальцы нервно мнут потертую брючину, – или… может… вообще не приду, вы не… беспокойтесь. Не волнуйся, Изабель. Это всего лишь одна проверка тут. Чепуха такая. Но там надо быть. Не бойся.

Изабель побледнела еще больше.

– Возьмьи с сьебе револьвер, Митья! – крикнула она напуганно. Бедняжка, она думает – это мужские политические разборки. Плохо быть наивным. Но и всевидящим тоже не сладко быть.

– Возьму, – кивнул он. Он давно уже научился хорошо стрелять. Он забрал с собой из Парижа один из кольтов Андрея, из которых они стрелялись на дуэли. Другой он оставил в квартире на Елисейских. Мало ли зачем пушка во Франции пригодится.


Боже, бежать, бежать, бежать без оглядки, скорей, скорей. Бежать по вечерней, гаснущей, тающей в дегтярной тьме, искрящейся, мечущей фонарные и рекламные молнии, безумной ночной Москве, томящей расстояньями, изводящей подземными темными перебежками, слепым миганьем светофоров, толканьем прохожих – Боже, зачем ты такой транзитный город, Москва, я ненавижу тебя, сколько же в тебе народу, как сельдей в бочке, и все спешат и бегут, и наступают друг другу на ноги, и безумствуют, закручиваясь в воронки, в водовороты, бросаясь под машины, когда дают зеленый!.. – бежать скорее к тебе, ты, женщина, ты там, за углом, за поворотом, ты ждешь, а я так давно не видел тебя, я же тебя не знаю, ты всегда под маской, ты таишься от меня, и я не знаю, добрая ты или злая, ужасная или прекрасная, я не знаю твоего тела и лица, я не знаю твоей души, сердца; и вот сегодня узнаю – если ты позволишь. Бежать! Инга, ты рядом. Ты уже тянешь руки. Нет, ты стоишь под часами, наглая, надменная, и губы твои изгибаются в ядовитой красной улыбке под ярко-алой, как кровь, маской. Ты идиотка. Ты сексуальная маньячка. Что ты делаешь в постели со своими мужиками, которых у тебя – сотни, тысячи?! А ничего. Сидишь, голая, скрестив ноги, и смотришь на них из-под маски, а они содрогаются и корчатся тут же, у твоих коленей, обернув к тебе мученические лица. Но я не мученик, Инга. Я не твой мученик. Я не твой искушаемый. Ты меня не искусишь. Это я сейчас соблазню тебя. Сам. Мужчина все всегда должен делать сам.

Он бежал по Москве, меряя улицы и проспекты размашистыми, сумасшедшими, динными шагами – вот Никитская, вот Тверская, вот Никольская, вот Неглинка… Он блуждал, он бегал кругами, он забыл Москву, он разъяренно скрипел зубами, путаясь в ней – улицы наслаивались на улицы, как тесто в слоеном пироге, и все вертелось у него перед глазами, и ему казалось – он сходит с ума. Солянка!.. Китай-город!.. Боже, какая осень, какой смертельный листопад. Золото листьев метет, как желтый снег. Вихри листьев бьют ему в лицо, обнимают ноги. Осенняя поземка. Черный асфальт. Золото на черном, как это красиво. Это просто японщина какая-то, восточный морок. И крупные звезды в небе – так странно, они горят над фонарями, дикие небесные фонари. Зеленые звезды. Зеленые кабошоны. Он представлял, как он сожмет Ингу в объятьях, как рванет ткань у нее на груди, разорвет. Она давала ему когда-то целовать свою грудь. Он тогда чуть с ума не сошел, нежно касаясь языком розовых сосков. Теперь он вопьется в них ястрбом, зверем. Он задавит ее. Он не даст ей дышать. Она захочет закричать – и закричать не сможет.

Что это?!.. Господи, это же Политехнический музей. Это же Китай-город. Что же он круглит на одном месте, что же носится кругами, как бешеная собака, высунув язык, по центру, все сужая круги, все безумней глядя на высверки реклам, на чирканья машин по страде. Китай-город, и красная кирпичная стена напротив, и старая церковка – куполок сиротский, маленький, и голуби сидят на зубчатой стене, и морковные зубцы горят темно-алым, как засохшая кровь; отчего он все время о крови думает?!.. ведь он же на свиданье бежит… На свиданье?!.. Не ври себе. Ты бежишь на гибель. Ты знаешь, что ты погибнешь. Когда ты услышал ее звучный насмешливый, наглый голос в трубке, ты уже погиб.

Он беспомощно остановился, как вкопанный, у краснокирпичной церквушки, оглядывался. Нет! Ее здесь нет. Она не пришла. Она обманула его. Они смутно, неточно договорились. Она сказала: знаешь кирпичную старую стену на Китае?.. да, да, забормотал он, и она выдохнула: завтра в десять вечера, – прекрасно зная, что вся эта ночь – ее. Его. Их обоих. Что он все пошлет к черту. И молодую жену. И завтрашнюю встречу с Бойцовским. И весь мир впридачу.