Он задергался под ней. Она навалилась на него всем горячим, жадным женским телом. Она была в одежде, в том черном шерстяном тонком платье, в котором была в Венеции – а ему казалось, что она без одежды.
– Пусти меня!.. ты…
Она смеялась.
– Ты же так всегда хотел меня, Митенька. Всегда, всегда. Ты же просто не мог без меня жить. Ты только прикидывался, что можешь жить без меня. Без меня ты начал сходить с ума. Я же знаю. Ты пичкал себя всеми возможными лекарствами. Но меня не позвал. А я – вот она. Сама пришла.
– Уйди!.. – хрипло вскрикнул он. Она продолжала смеяться – тихо, вкрадчиво, почти беззвучно.
– Я тебя совращу, – прошептала она. – Ты же все равно мой, Митенька. И только мой. Я твой вечный соблазн, и тебе от меня не уйти. Ты же хочешь поцеловать меня. Поцелуй меня. Возьми меня. И я возьму тебя.
Она дернула плечом, стащила вниз податливое вязаное платье. Под платьем у нее ничего не было. Голое, нежно сияющее тело было так прекрасно, что Митя задохнулся от восторга. Он покрыл поцелуями ее грудь. Нашел губами сосок, прильнул. Она обняла его ногами, просунула руку ему под шею, сильнее прижимая его лицо к себе.
– Ах ты, мой котеночек, – ее насмешливое воркованье жгло, испепеляло его. – Да, вот так целуй, и еще, и еще. Я люблю, когда ты меня целуешь. Ну, входи в меня, ибо я, я – врата твои.
Она стоя на коленях над ним, раздвинула ноги, расстегнула его джинсы, и он со стоном проник в нее, задыхаясь, мгновенно ужасаясь – как плотно, крепко ее жадное чрево обхватило его, будто жадные, сосущие губы. Она стала медленно, нежно двигаться на нем, прижиматься к нему животом; положила руку ему на губы, когда он хотел что-то сказать.
– Молчи. Я сама тебе скажу. Тебе сладко со мной?.. И сладко будет всегда. Потому что ты продался мне. Ты пошел за мной, когда я поманила тебя. Я приказала тебе – и ты пошел. Ты ведь мог отказаться. Ты уже убил однажды. Ты уже сошел с ума. На твоих картинах – схожденье с ума. Поэтому убей еще раз. Сумасшедшему все спишется с рук. Убей и сделай деньги. Новые деньги. Сделай себе такие последние деньги, чтобы тебе не пришлось больше ни о чем думать никогда. Убей их обоих.
Она сильнее задвигалась на нем. Он застонал от наслажденья.
– Ты ведь за этим сюда прилетел. Только не хочешь себе сознаваться в этом.
Он ударял в нее снизу всем телом, изголодавшимся по женщине, по любви. Сбросил ее руку с губ.
– Нет!.. Не за этим!..
– За этим, – улыбка изогнутого розового рта была неуничтожимой. Улыбка давила его и душила. Улыбка втыкалась в него ножом. – Ты приехал за этим. Ты хотел этого все время. С тех пор, как ты понял, что это Юджин Фостер и что картина у него. Ты сейчас пойдешь и убьешь их обоих. Сейчас. Пока ночь. Пока темно. И все спят.
– И… Иезавель?!..
Его страшный крик отдался под гулкими сводами залов «Залман-гэллери».
– На детишек, трус, у тебя рука не поднимется. Хотя… если б ты был совсем мой, ты бы смог… Беда в том, что ты еще не целиком мой… Ты борешься… Ты читаешь вслух книжки, которые тебе не надо читать… Сейчас я возьму тебя, и ступай. Ступа-а-ай!
Она выгнулась на нем, задрожала, ее губы раздвинулись, между зубами показался розовый дрожащий язык. Он, сходя с ума окончательно, вонзился в нее, как кинжал, по рукоять, забился, ослеп и оглох на миг. Когда он очнулся, в зале никого не было. Он сам лежал поперек матраца, из которого вышел весь воздух, и паркет холодил его голые ягодицы. Приспущенные джинсы смешно болтались на щиколотках. Обессиленный уд, искусанные губы. Он привскочил, натянул штаны. Обхватил руками гудящую голову. Спятил, он совсем спятил. Какая чернота. Какая темень у него в башке. Как страшно то, что он сейчас сделает. Ведь она, живая или виденье, сказала ему сейчас его правду. Правду, ничего, кроме правды.
У Юджина Фостера квартира располагалась на двадцатом этаже – такой же был у Мити когда-то в Москве, когда он жил в высотке на площади Восстанья. Митя добрался от галереи домой к Фостеру быстро, очень быстро. Все было рядом. Это был все тот же Манхэттен. Митя хорошо запомнил дорогу. Юджин дал ему ключ, чтобы Митя мог уходить и приходить когда угодно, не ставя в зависимость хозяев.
Он октрыл дверь своим ключом и прокрался в квартиру. Двухъярусная квартира, двенадцать комнат. И еще особняк в Вашингтоне – Иезавель ему сказала уже. Так и должен жить сенатор. Он тоже так будет жить. Она же сказала сегодня ночью: последние деньги. Ты заработаешь сейчас себе последние деньги. Не теряйся.
Пробираясь через гостиную, увешанную работами современных живописцев и холстами стариков, он поискал глазами своего Тенирса. Нашел. Видишь, ты уже думаешь о нем: МОЙ Тенирс. Это так и есть. Не посягай никто на его добро. Эта картина суждена ему. Она суждена ему по жизни. Она будет суждена ему после смерти. Может, он, украв ее вновь, насмотрится на нее и напишет такую же, еще лучше. И прославится. И тоже, как Тенирс, не умрет.
Чем он убьет Фостера?.. Ах, да. Он и не подумал об орудии убийства. Какой же он растяпа. Револьвера у него нет. Искать оружие в столах, в ящиках у хозяина?.. Глупо. Грохот, треск, все проснутся, дети заплачут. Он огляделся. На стене висела превосходная гитара. На ней было натянуто, вместо шести, двенадцать струн. Внутри белела надпись: «Cremona». Он сдернул гитару с крючка, оторвал струну. Отличная удавка. Лучше не придумать. На этой гитаре Иезавель бряцала, пела ему русские песни, старинные романсы – ностальгический момент, – аккомпанируя себе, слабо подыгрывая: она знала всего три, четыре аккорда, смущалась. Господи, Иезавель играет на гитаре. Если б кто ему в Москве, тогда, в дворницких коммуналках, об этом сказал, он бы похохотал вволю.
У супругов было по отдельной спальне. Интересно, сегодня они спят отдельно… или – вместе?.. Он знал, где находится спальня Юджина – он безошибочно толкнул ее дверь. Он сразу увидел спящего Фостера. Обе его руки мирно лежали поверх зеленого атласного одеяла. Он спал сладко, слегка похрапывал. Ну, Митя, хоть ты и специалист, а все же как это трудно – убить человека. Особенно спящего. Безоружного. Того, который не защищается. И не знает ничего о смерти своей.
Может быть, это хорошо, что не знает. Так ему легче.
Он тихо подкрался к постели. С носка на пятку, священный танец убийцы. Неслышный, нежный. Протянул руки с гитарной струной в них. Шея Юджина была вся наружу – души не хочу. Он накинул металлическую удавку; Юджин всхрапнул, вскрикнул, просыпаясь, Митя уже давил, душил, заведя оба конца струны за затылок Юджина, упав на него, придавливая к постели всей тяжестью. Как медленно человек умирает. Как долго. Пот тек по вискам Мити. Он держал удавку, затягивая ее на шее сенатора, до тех пор, пока его тело под ним не перестало биться и дергаться.
Все. Кончено. Он встал. Отшатнулся от кровати. Отер пот с лица обеими руками. Рыжие веснушки на носу у мертвого Юджина побледнели. Глаза выкатились из орбит. Рот так и остался распяленным в беззвучном крике – а зубы у Фостера оказались длинными, как у лошади, в живой улыбке это было незаметно. Митя сам оскалился, повторяя улыбку мертвеца. Похоже?! Он кинул взгляд в зеркало спальни. Нисколько не похоже. Теперь – Иезавель.