Впрочем, – непринужденно рассмеялся он, – я, кажется, слишком уж увлекся самой погоней: побежал за кроликом и потерял след главной дичи. А мне бы хотелось указать вам, что спенсерово определение жизни можно отнести и к машине… точнее, применить к машине. Этот скрупулезный наблюдатель и глубочайший мыслитель говорил, что человек живет, пока действует, а я добавлю, что и машину можно считать живой, пока она работает. Я сам изобретаю и строю машины, так что могу утверждать это с полным основанием.
Моксон долго молчал, рассеянно глядя на огонь в камине. Время было уже позднее, но откланяться и пойти домой мне мешала мысль, что Моксон останется совершенно один, а дом стоит на отшибе. Один… если не считать существа, о природе которого я мог лишь гадать, – а оно, как мне представлялось, было настроено к Моксону отнюдь не дружелюбно, чтобы не сказать враждебно. Подавшись к своему приятелю и заглянув ему в глаза, я спросил, показывая на дверь мастерской:
– Послушайте, Моксон, а кто у вас там?
Удивительно, но он рассмеялся и ответил тут же, не мешкая:
– Да никого. Я пострадал по собственной глупости: оставил одну машину включенной, а занятия ей не дал, сам же тем временем взялся за бесконечную работу – вас просвещать. Кстати, а известно ли вам, что Разум порожден Ритмом?
– А-а, хоть бы черт взял их обоих! – ответил я, подымаясь и снимая с вешалки пальто. – Спокойной ночи. Надеюсь, когда вы в очередной раз будете укрощать машину, которую позабудете выключить, она будет в перчатках.
Я повернулся и вышел, даже не убедившись, достигла ли цели моя парфянская стрела.
Вокруг было темно, с неба лило. Только над холмом, к которому я осторожно шел по шатким доскам тротуаров и грязи немощеных улиц, едва виднелось зарево далеких городских огней. Позади тоже царила тьма, только в доме Моксона слабо светилось окно, и в этом свете мне мерещилось что-то мистическое, зловещее. Я знал, что это окно мастерской, и был совершенно уверен, что мой друг вернулся к своим таинственным занятиям, которые прервал, чтобы открыть мне глаза на разумность машин и первородство Ритма… Его теории представлялись мне диковинными, даже смешными, но мне почему-то казалось, что они какими-то фатальными узами сопряжены с его жизнью, с характером, а возможно, и с его судьбой. Как бы то ни было, я уже не думал, что они порождены больным мозгом. Пусть его идеи причудливы, но стройность, с какой Моксон их развивал, не позволяла сомневаться в его рассудке. Вновь и вновь приходили мне на ум его последние слова: «Разум порожден Ритмом». Конечно, утверждение было голословным и слишком декларативным, но оно вдруг увлекло меня. С каждой минутой оно обретало все больший смысл, все большую глубину. «А ведь на таком вот фундаменте, – думал я, – можно возвести целую философскую школу. Ведь если разум порожден ритмом, то разумно все сущее: материя непрестанно движется, а всякому движению присущ ритм». Я тогда подумал: а понимает ли Моксон, сколь универсальна эта идея и что следует из его основного обобщения? Или же он пришел к философскому выводу извилистым и неверным эмпирическим путем?
То, что он говорил, было для меня совершенно ново, потому я и не разделил сразу же его веру. Но сейчас, пробираясь сквозь тьму дождливой ночи, я понял, что имел в виду Льюис, говоря о беспредельной многогранности и воодушевляющем действии философской мысли. Меня, как некогда Савла из Тарса, озарил неземной свет. Я буквально упивался тем, что мне довелось прикоснуться к истинной мудрости, ощутить наконец все величие разума. Я словно на крыльях летел, не ощущая земли под ногами.
Желание услышать больше от человека, который отныне стал моим кумиром и учителем, было так велико, что ноги сами повели меня обратно. Опомнился я только перед дверью дома Моксона. Дождь промочил меня до нитки, но я и внимания на это не обратил. От волнения я долго не мог нашарить звонок и совершенно машинально повернул ручку. Дверь оказалась не заперта. Я вошел в дом и поднялся в комнату, где мы недавно спорили с Моксоном. Там было темно; похоже, хозяин, перешел в соседнее помещение, в мастерскую. Осторожно, по стенке я пробрался к ее двери и громко постучал. Мне никто не ответил, но я подумал что виноват шум, доносящийся с улицы – ветер разбушевался и дождь сильно бил в стену. Чердака над этой комнатой не было, и потому барабанная дробь капель слышалась особенно громко.
Я ни разу не бывал в мастерской, входить туда мне категорически запрещалось, как, впрочем, и всем остальным. Исключение Моксон сделал лишь для одного человека, искусного слесаря, о котором я знал лишь, что зовут его Хейли и что он крайне необщителен. Но восторг неофита заставил меня позабыть хорошие манеры, и я приоткрыл дверь. И тут же увидел такое, от чего вся философия мигом вылетела у меня из головы.
Моксон сидел за небольшим столиком лицом ко мне, тут же стояла и свеча, едва освещавшая мастерскую. Спиной ко мне сидел еще кто-то. Между ними лежала шахматная доска. Фигур на ней осталось мало, так что даже мне, далекому от шахмат, было ясно, что игра близится к концу. Моксон меня не заметил, хотя я стоял прямо напротив него – он пристально смотрел, но на своего партнера, а не на доску. Лицо его было мертвенно бледным, только глаза лихорадочно блестели. Что же до партнера Моксона, то я видел только его спину, но с меня и этого хватало – смотреть на его лицо не было ни малейшей охоты.
Ростом он был, пожалуй, не выше пяти футов, а сложением походил на гориллу: плечи очень широкие, шея толстая и короткая, на большой квадратной голове плотно сидела малиновая феска, из-под которой выбивались густые черные волосы. Еще на нем была того же цвета куртка, перехваченная кушаком, а ног не было видно вовсе – этот тип сидел на ящике. Фигуры он двигал правой рукой, на удивление длинной, левую же, похоже, держал на коленях. Я отступил чуть в сторону и спрятался в тени. Если бы Моксон перевел взгляд с лица своего партнера на дверь, он бы заметил лишь, что она приоткрылась. Войти в мастерскую у меня не хватало духа, но и уйти я не мог: мне вдруг показалось – сам не знаю почему, – что передо мною с минуты на минуту разыграется трагедия и я, если останусь, смогу спасти своего друга. С угрызениями совести я справился довольно легко.
Играли они быстро. Моксон, делая свои ходы, почти не смотрел на доску, и мне, поскольку в шахматах я разбирался слабо, казалось, что он ходит первыми попавшимися под руку фигурами, – такими нервными и беспорядочными были его движения. Партнер Моксона играл в том же темпе, но его рука двигалась плавно, с механическим однообразием и, пожалуй, нарочитой театральностью. Сохранять неподвижность мне становилось все труднее. Я поежился – во всем этом мне чудилось что-то нереальное. Впрочем, я тогда был весь мокрый, да и замерз изрядно.
Сделав ход, незнакомец всякий раз чуть наклонял голову, а Моксон всякий раз передвигал своего короля. Сначала я подумал, что Моксон играет с немым. А потом – что это просто машина… механический шахматист! Однажды Моксон сказал мне, что создать такой автомат вполне возможно, но я тогда подумал, что он только замыслил его, но еще не построил. Значит, Моксон затеял спор о разумности машин, чтобы в конце концов показать свое изобретение и сразить меня, неискушенного в механике, таким вот чудом?