Скудно освещенная изнутри, она выныривала из ночи, как прельстительная русалка из чистой днепровской воды, она брала за сердце своей загадочной прелестью, которая, по мере того как трезвый свет дня побеждал тьму, сменялась сухою, строгой красою творения четырех греков, церковных мастеров, прилетевших из Царьграда на облаке. Сегодня ночь стоит темная, беззвездная, и рассвет, следственно, будет трудный, медленный. Да и есть ли на что здесь смотреть, когда развиднеется?
Отец Евстратий боялся теперь леса, как местности враждебной. Даже днем, под сияющим где-то над верхушками деревьев солнцем, когда выползал он из избушки по нужде, казалось ему, что дубы сплетаются ветвями-руками и надвигаются на него, чтобы закрыть ему путь назад, а узловатые их корни, будто огромные змеи, перекатываются под палой узорчатой листвой, норовя подставить ему подножку, и все в лесу, что только может рвать одежду, колоться и кусать, цепляет, вонзается и царапает. Ночью же из лесу, проницая непрочные стены избушки, накатывали черные волны ужаса, и боялся чернец ночью заснуть, чтобы не проснуться уже в аду.
Вчера в сумерки отец Евстратий протапливал избушку, но за ночь не только остатки дыма вытянуло из щелей, но и все накопленное тепло. Он закутался, во что только смог, не побрезговал и невыделанной оленьей шкурой. Все бы ничего, да только непонятно ему было, отчего обожженные ноги болят сильнее на холоде. Мазь добре помогла ему вначале, потом он и сам намазывал ею ноги, однако меньшую пользу обрел — потому, быть может, что без заговора лечился, ведь не умел он заговаривать, да, если бы и умел, не стал бы шептать, как колдун, хозяин избушки.
Хотел отец Евстратий отвлечься и оздоровиться душою, припомнив и пропев, что поется на утрене, однако оказалось, что ни одного прокимна не помнит он твердо, ни одного тропаря. Поэтому решил пропеть, как сумеет, пару псалмов, а начать, и с особым тщанием, с пятьдесят шестого: псалом сей ему, как вынужденному часто общаться с лукавым мирским людом, посоветовал заучить и часто повторять отец архимандрит Елисей. С горьким и светлым чувством личного сопричастия вывел отец Евстратий грубым, надтреснутым своим голосом строки: «И избави душу мою от среды львов, ибо заснул я среди сынов человеческих, зубы их — оружие и стрелы, и язык их — меч остр». Умиленно, вечными словесами псалмопевца царя Давида восславил он Бога и уверенно продолжил будто про себя самого сочиненное: «Сеть уготоваша ногам моим и унизили душу мою, ископаша пред лицом моим яму.» И вдруг замолчал. Словно острые ножницы отхватили ему в памяти конец псалма! Отец Евстратий ужаснулся: дело нечисто. Ведь сей псалом он еще позавчера оттарабанил бы без запинки, даже разбуженный посреди ночи. Увы, опасения оправдались. Не помогло ему крестное знамение, для чего пришлось вытащить руку на холод из-под вонючей шкуры, и трижды прочитанный «Отче наш» не помог.
В лесу раздался недовольный медвежий рык. Отец Евстратий замер. Затрещали сухие ветки под мягкой, но тяжкой поступью. Сомнения нету: шаги приближались, а это значило, что огромный зверь в предрассветной тьме безошибочно нашел избушку и идет к нему. Т рижды сотворил крестное знамение отец Евстратий и принялся убеждать себя, что напрасно испугался: если добрый и работящий Михайло Придыбайло, навязавшийся ему в друзья, решил навестить больного приятеля, как сему воспротивишься? Ничего страшного! Ведь не девочка же он Маша в самом-то деле… Придется перетерпеть как-нибудь медвежьи нежности, а ублажить зверя заветным куском медовых сотов, припрятанным под скамьей.
И не успел чернец успокоить себя, как с треском распахнулась закрытая на деревянную щеколду дверь избушки, и на месте темного отверстия явилась еще более темная, черная, собственно, клубящаяся какая-то громадина из меха и клыков. Клыки же угадал он в темноте, потому что медведь раскрыл пасть, щелкнул зубами и заревел в полный свой звериный голос. Зверь сунулся вперед, и смрадное его дыхание наполнило избушку. Внутри попытался он встать по-человечески, однако крыша затрещала, и его передние лапы тяжело ударились о земляной пол. И тогда отец Евстратий с ужасом понял, что его посетил не услужливый Михайло Придыбайло: тот знает размеры избушки и легко помещался в ней.
Между тем меховая громадина засопела. Отец Евстратий замер: лесной исполин вынюхивал себе добычу. Тотчас же сопение сменилось оглушительным недовольным ревом, и зверь принялся когтями передних лап крушить все, что нащупывал внутри. Скамья, на которой лежал чернец, опрокинулась, он полетел на пол, и теперь медведь громил избушку, топчась по отцу Евстратию. Трещали плотницкие орудия и заготовки, собранные хозяином, звонко лопнул горшочек с целительной мазью, а чернец обеими руками прикрыл себе голову и постановил больше, что бы с ним ни происходило, не шевелиться. Притвориться мертвым — а что еще ему оставалось?
А тут и медведь замер, словно играли они с чернецом в детскую игру. Услышал тогда отец Евстратий звонкое причмокивание, будто вылизывал нечто лохматый исполин, потом мирное, довольное ворчание. Затем зверь начал пятиться, теперь уже передние его лапы прошлись по спине монаха. Тот потерял, наверное, сознание от боли, а когда очнулся, от медведя в избушке остался один только запах. Тихо было и в лесу, над избушкой повисла особая, гулкая предрассветная тишина.
Причитая сквозь зубы, отец Евстратий ощупал себя: все тело ныло, с обожженных ног содраны были, казалось, остатки кожи, однако кости остались целы. Он нащупал и вернул на место скамью, из последних сил сумел на нее забраться. Дверь осталась открытой, и, кто знает, не сорвана ли она совсем с ременных петель. Странно, однако теперь отец Евстратий не чувствовал холода. Хотел он было помолиться, поблагодарить Бога за чудесное избавление от нахождения зверя лесного, да забыл слова молитвы, хотел хоть перекреститься — рукой, до того вполне здоровой, не смог пошевелить. Чернец зашелся в беззвучном плаче, поняв, что бесы продолжают с ним свою адскую игру. И если рассвет все не наступает, это тоже неспроста.
И тогда в лесу замелькал огонек. Присмотрелся Евстратий — а там идет человек с факелом, возможно что и с фонарем. Хотел было чернец закричать, попросить помощи у прохожего — и одумался. Это же не Киев тебе: откуда в лесу взяться под утро прохожему? Кроме того, огонек приближался, и вдруг пахнуло с той стороны таким жестоким холодом, что у бедного отца Евстратия заслезились глаза. А когда удалось ему изгнать из своих глаз непрошеную муть, увидел он, что фонарь несет хромой человек, одетый в черное. Подошел поближе хромец, и удалось разглядеть, что одет он по-городски, в немецкое платье, а на залихватски надетом модном берете имеет короткое цветное перо, как будто страусиное. В отличие от медведя, шел он тропинкой почти бесшумно, не наступая на всякий сушняк, хотя как будто и под ноги не смотрел.
Как-то уж очень быстро, мгновенно даже, очутился незваный гость в дверях избушки. И не подумав поздороваться, гаркнул:
— Евстратий, сядь!
А когда чернец послушался, протянул с порога руку, немыслимо вдруг удлинившуюся, отодвинул Евстратия, будто пустой туесок, на правый конец скамьи, а сам скользнул внутрь, повесил фонарь на крюк и уселся, ногу на ногу изящно положив, на левой, ближней к двери половине скамьи.