Дневник горничной | Страница: 38

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Я также, конечно! При большой дружбе можно и пожениться.

Значит, вы хотите, — воскликнула я оскорбленным тоном, — вы хотите, чтобы я сделалась проституткой и зарабатывала вам деньги?

Жозеф пожал плечами и спокойно сказал:

— По-хорошему, честь-честью, Селестина! Это само собой разумеется.

Затем он подошел ко мне, взял меня за руки, стиснув их так сильно, что я чуть не взвыла от боли, и прошептал:

— Вы стали моей мечтой, Селестина, я мечтаю, как вы будете жить в этом кафе. Вы мне голову вскружили.

Я стояла без движения, без слов, смущенная этим неожиданным признанием. Он продолжал:

— Затем, там должно быть теперь больше пятнадцати тысяч франков, может быть, даже больше восемнадцати тысяч. Как знать, сколько там наросло этих денег. И много вещей, драгоценностей. Вы счастливо зажили бы в этом кафе.

Он держал мою талию своими могучими руками, и я чувствовала, как его тело трепетало от страсти ко мне. Если бы он захотел, он овладел бы мною без малейшей попытки к сопротивлению с моей стороны. Но он продолжал описывать свою мечту:

— Небольшое кафе, очень красивое, очень чистое, светлое, а за кассой, у большого зеркала, красивая женщина, одетая по-эльзасски, в красивый бархатный корсаж с большими шелковыми лентами. Ну, Селестина? Подумайте об этом. Мы еще поговорим на этих днях, мы еще поговорим об этом.

Я ничего не могла сказать ему, ни одного слова! Я была поражена, потому что никогда об этом не думала, но у меня не было ни страха, ни ненависти к этому циничному человеку. Теми самыми устами, которыми он целовал кровавые раны маленькой Клары, обнимая меня теми же руками, которыми он обнимал, душил и убивал маленькую Клару в лесу, Жозеф повторял:

— Мы поговорим, я стар, некрасив, это возможно. Но запомните, Селестина, не найдется такого человека, который мог бы устроить женщину так, как я. Мы поговорим об этом.

Сегодня Жозеф по обыкновению молчалив. Можно было бы сказать, что между нами вчера ничего не произошло. Он приходит, уходит, работает, ест, читает свою газету, как и всегда. Я смотрю на него, и мне хотелось бы, чтобы его безобразие вызвало во мне сильнейшее отвращение и оттолкнуло меня от него навсегда. Но нет. Ах, как это странно! У меня дрожь пробегает по коже при виде этого человека, но я не питаю к нему отвращения. И как это ужасно, что он не вызывает у меня отвращения. Ведь это тот самый человек, который убил и изнасиловал маленькую Клару в лесу!

Х

Ничто не доставляет мне такого удовольствия, как натолкнуться в газетах на имя человека, у которого я служила. Это удовольствие я ощутила живее, чем когда бы то ни было, сегодня утром, прочитавши в «Petit Journal», что Виктор Шариго только что выпустил в свет новую книгу, имеющую большой успех и вызывающую всеобщий восторг. Она озаглавлена «От пяти до семи». Эта книга, говорится в статье, есть целый ряд блестящих сатирических очерков из светской жизни, которые под своей внешней легкостью скрывают глубокую философию. В этой же статье говорится не только о таланте Виктора Шариго, но также о его изяществе, изысканных знакомствах и о салоне. Кстати, о его салоне! В продолжении восьми месяцев я служила у Шариго и, мне кажется, никогда не встречала подобных типов. А насмотрелась я их достаточно! Все знают по имени Виктора Шариго. Он уже написал целый ряд книг, имевших шумный успех. «Их подвязки», «Как они спят», «Колибри и Попугай» — наиболее известны. Это человек бесконечно умный, писатель с громадным талантом, все несчастье которого заключалось в том, что к нему слишком скоро пришел успех вместе с богатством. В начале своей деятельности он подавал самые блестящие надежды. Все были поражены его огромной наблюдательностью, его могущественным сатирическим даром, его неумолимой и справедливой иронией, которая видела так глубоко смешное в человеке. Свободный и образованный ум, для которого все светские условности были ложью и рабством, великодушная и чуткая душа, которая вместо того, чтобы подчиняться унизительным предрассудкам, стремилась смело к возвышенному и чистому социальному идеалу. Так по крайней мере отзывался о Викторе Шариго один из его друзей — художник, который увлекался мной и у которого я иногда бывала. От него я и слышала вышеупомянутые суждения и подробности о жизни и писательской деятельности этого знаменитого человека.

Среди всех смешных сторон светской жизни, которые Виктор Шариго бичевал так жестоко, он чаще и сильнее всего осмеивал снобизм. В своих интересных и богатых фактами и наблюдениями разговорах еще больше, чем в своих произведениях, он обрисовывал нравственную низость, убожество снобизма в образных и метких выражениях, свойственных его широкой и суровой философии; глубокие и сильные, как бы отточенные, слова, подхваченные одними, распространяемые другими, повторялись во всех концах Парижа и очень скоро становились в некотором роде классическими. Можно было бы составить целую удивительную психологию снобизма из тех впечатлений, черточек, резких профилей, причудливо нарисованных живых силуэтов, которые его оригинальный талант постоянно воспроизводил вновь, никогда не уставая. Казалось бы, что если кто-нибудь должен был избежать этого рода моральной инфлуэнцы, так жестоко свирепствующей в салонах, — так это именно Виктор Шариго, лучше чем кто-либо предохраненный от заразы этим прекрасным антисептическим средством — иронией. Но душа человека вся состоит из неожиданностей, противоречий, нелогичностей и безумия.

Как только он испытал первые ласки успеха, сноб, который всегда жил в нем, — вот почему он его описывал с такой силой и выразительностью, — проснулся и дал яркую вспышку, как снаряд, получивший электрический толчок. Он начал покидать старых друзей, которые стали для него лишними и стесняющими, и поддерживал связи с теми, которые повсюду были приняты благодаря своему таланту, или с такими, которые благодаря своему положению в прессе могли быть ему полезны и поддерживать своими постоянными похвалами его молодую репутацию. В то же самое время он стал усиленно заниматься туалетами. Его сюртуки были необыкновенно смелого покроя, воротники и галстуки — стиля 1830 года, сильно преувеличенного, бархатные жилетки — с чересчур причудливыми, неотразимыми изгибами, брильянты — слишком блестящи, и из металлических портсигаров, украшенных слишком драгоценными камнями, он вынимал папироски, завернутые в золотые бумажки. Но со своей неуклюжей фигурой, неловкими жестами, грубыми и вульгарными движениями, он сохранил, несмотря на все, тяжеловесный вид овернских крестьян — своих земляков. Новичок в так скоро свалившейся на него роскоши, он чувствовал себя в ней не на месте; напрасно он изучал и себя, и наиболее совершенные образцы парижского шика! Ему не удавалось достигнуть той непринужденности, того мягкого, гибкого, тонкого изящества в движениях, которые он видел — и с каким сильным чувством зависти — у светской молодежи клубов, скачек, театров и ресторанов. Он удивлялся, потому что ведь одевался он у самых лучших портных, рубашки у него были из самых известных магазинов, а ботинки, ботинки какие он носил!.. Оглядывая себя в зеркале, он приходил в отчаяние от своей наружности. «Напрасно я одеваюсь в шелка и бархат! — говорил он. Все это имеет на мне какой-то неестественный вид». Что касается мадам Шариго, то она, одевавшаяся раньше очень просто и со вкусом, тоже в свою очередь совершенно изменилась в этом отношении. Она начала носить блестящие, кричащие туалеты. Волосы свои выкрасила в слишком рыжий цвет; ее брильянты были чересчур велики — и вся она имела величественный вид королевы, которую прачки выбирают из своей среды каждый год во вторник на масленице, над ними много смеялись, и подчас жестоко. Товарищи, завидовавшие его роскоши и радовавшиеся поэтому его дурному вкусу, мстили ему, насмехаясь над этим бедным Виктором Шариго. Как сатирику ему положительно не везет, говорили они.