Только благодаря этому чувству бедные призраки становятся живыми человеческими существами…
Там я знала также г-на Жана, психолога и тоже моралиста, моралиста кухни, психолога передней, но не более невежественного и не более глупого в своей области, чем тот, который царит в салонах… Господин Жан копался в комнатных помоях… Г-н Поль Бурже — в душевных…
Между кухней и салоном вовсе нет такой большой разницы, как полагают, хотя салон и порабощает кухню! Но так как я положила на дно моего сундука карточку господина Жана, то пусть и воспоминание о нем останется также похороненным на дне моей души под толстым слоем забвения…
Два часа ночи… Огонь в моем камине сейчас погаснет, лампа моя коптит, а у меня нет больше ни дров, ни керосина. Я сейчас лягу спать. Но у меня слишком горит голова, и я не буду спать… Я буду думать о том, кто направляется теперь ко мне, я буду мечтать о том, кто должен завтра приехать… На дворе стоит тихая, молчаливая ночь. От очень сильного холода замерзла земля под небом, усеянным мерцающими звездами… А Жозеф где-то в дороге в эту ночь… Через это громадное пространство я его вижу… да, я его действительно вижу, серьезного, задумчивого, громадного. Он улыбается мне, он приближается ко мне, он подходит ко мне, он мне приносит наконец покой, свободу, счастье… Счастье ли?
Я это увижу завтра…
Вот уже 8 месяцев, как я не написала ни одной строчки в этом дневнике — у меня было за это время о чем подумать и что делать — и вот уже ровно три месяца, как мы с Жозефом покинули Приерэ и устроились в маленьком кафе, возле гавани, в Шербурге. Мы женаты: дела идут хорошо; занятие мое мне нравится; я счастлива. Рожденная у моря, я опять вернулась к нему. Я по нему мало скучала прежде, но мне все-таки доставляет удовольствие жить теперь вблизи него. Но это не те грустные одиернские пейзажи, с печальными косогорами, с песчаными берегами, величественный ужас которых напоминает о смерти… Здесь нет ничего грустного; наоборот, здесь все весело, все настраивает на радостный лад… Здесь царит веселый шум военного города, пестрое движение и оживленная деятельность военного порта. Любовь принимает здесь форму дикого разврата. Толпы людей спешат насладиться жизнью перед далеким изгнанием; беспрестанно меняющиеся картины развлекают меня. Я вдыхаю в себя этот запах морских водорослей, который я всегда любила, хотя в моем детстве он мне никогда не был сладок, как не было сладко и все мое детство… На казенных кораблях я увидела некоторых знакомых своих земляков. Я почти с ними не разговаривала, и мне даже не пришло в голову спросить у них про своего брата… Ведь столько времени прошло! Он как будто умер для меня… А с земляками я обмениваюсь только коротенькими: «здравствуй… добрый вечер… будь здоров»… Когда они не пьяны, они слишком глупы. Когда они не глупы, они слишком пьяны… И таким образом между нами ни бесед, ни откровенностей… Жозеф, впрочем, и не любит, когда я слишком фамильярничаю с простыми матросами, которые не имеют ни одного су и пьянеют от одного стакана.
Но мне надо вкратце хоть рассказать о тех событиях, которые предшествовали нашему отъезду из Приерэ.
Выше я писала уже, что Жозеф спал в людской над седельным чуланом. Каждый день зимою и летом он вставал в пять часов утра. В одно такое утро, а именно двадцать четвертого декабря, он увидел, что дверь кухни была настежь открыта.
— Как… — сказал он себе, — неужели они уже там встали?
В то же время он увидел, что в стеклянной двери возле замка вырезан алмазом квадратный кусок стекла такой величины, чтобы в отверстие могла войти рука. Сам замок был взломан искусной и опытной рукой. Несколько мелких кусочков дерева, маленькие кусочки изогнутого железа, осколки стекла валялись на каменных плитках. Внутри дома все двери, так тщательно закрываемые на засов каждый вечер под наблюдением самой хозяйки, были раскрыты. Чувствовалось, что что-то страшное произошло там, дальше, за этими дверьми… Сильно взволнованный — я описываю со слов самого Жозефа, дававшего показания об этом событии судьям, — Жозеф прошел через кухню и вышел в коридор, где направо были расположены фруктовый сарай, ванная комната и передняя, а налево — кухня, столовая, маленький салон и в глубине — большой салон. Столовая представляла собой картину ужасного беспорядка, настоящего разгрома — мебель опрокинута, буфет перерыт сверху донизу; ящики буфета, так же как и ящики двух шкатулок, опрокинуты на ковер, а на столе, между пустыми коробками и посреди кучи разных ненужных мелочей, не имеющих никакой ценности — стояла и догорала свеча в медном подсвечнике. Но только буфетная завершала полноту картины. В буфетной — мне кажется, я об этом уже писала — был вделан в стене очень глубокий шкаф, который запирался маленьким замком, а его секрет был известен только самой хозяйке. Там покоилось знаменитое серебро в трех тяжелых сундуках, обитых поперек, посредине и в углах железными полосами. Сундуки снизу были привинчены к доске, а на стене они держались прибитые крепкими железными крюками. И вот все три ящика, оторванные от стены, стояли, открытые и пустые посреди комнаты. При виде этого Жозеф поднял тревогу. Со всей силы своих легких он крикнул на лестницу:
— Барыня!., барин!.. Идите скорее… Обокрали! обокрали!..
Это произвело такое впечатление, как будто бы громадная глыба снега внезапно скатилась и упала на наш дом. Барыня в одной рубашке, с голыми плечами, едва прикрытыми легким платком, барин, застегивая на ходу свои брюки, из которых вылезали концы рубашки… И оба, растрепанные, очень бледные, с искаженными лицами, как будто бы они только что очнулись от какого-нибудь тяжелого кошмара, кричали:
Что такое случилось?.. Что такое случилось?..
Обокрали!.. Обокрали!..
Что такое обокрали?.. Что?..
В столовой барыня застонала: «Боже мой! Боже мой!..» — в то время, как барин с искривленным ртом продолжал кричать:
— Что украли, что, что?
В буфетной, сопровождаемая Жозефом, барыня при виде трех оторванных сундуков испустила ужасный крик:
— Мое серебро!.. Боже мой!.. Возможно ли?.. Мое серебро!..
И подняв и перевернув все перегородки, все отделения, в которых ничего не было, она в отчаянии опустилась на паркет. Еле слышным голосом, голосом ребенка, она прошептала:
— Они взяли все… они взяли все… все… все… и судок стиля Людовика XVI.
В то время, как барыня смотрела на пустые сундуки, как мать смотрит на своего мертвого ребенка, барин, почесывая затылок и свирепо вращая глазами, каким-то отчужденным, безумным плачущим голосом упорно повторял одни и те же слова:
— Черт возьми!.. А, черт возьми!.. Собаки!.. А, черт, черт возьми!..
А Жозеф с искаженным лицом, тоже причитал:
— Судок в стиле Людовика XVI… Судок в стиле Людовика… А! разбойники!..
Потом наступила минута трагического молчания, упадок сил; то молчание смерти, та реакция, которая следует за шумом и громом больших несчастий и разрушений… И фонарь, который качался в руках у Жозефа, бросал на все это, на эти мертвые лица и опустошенные сундуки красный, дрожащий, зловещий, свет…