Корнелиус побыл в гостиной недолго – минуту, много две. Митрополит, дав келейнику какое-то поручение (Иосиф сразу заторопился), завел с пастором Грегори ученый спор о воззрениях какого-то Паскаля, а князь Василий Васильевич подсел к Сашеньке и принялся что-то нашептывать ей на ухо. Боярышня потупилась. Хозяин, Артамон Сергеевич, поглядывал на молодых с ласковой улыбкой, и смотреть на это у капитана не было решительно никаких сил.
Черт с ней, с белорыбицей – все равно в глотку не полезет, решил Корнелиус и отправился в ночь, за ворота, проверять караулы. Ничего, скоро мука закончится. Пришлет Галицкий сватов, сыграют свадьбу, и перестанет Александра Артамоновна смущать бедного солдата дружеским обращением и лучистым взглядом. Жизненная мельница всё перемелет, была мука, а останется одна мука.
Прошел Артамоновским переулком. У решетки, что отделяла милославскую половину, стояли в тулупах сержант Олафсон и еще двое. Не спали, трубок не курили. На другом посту, где выход на Малорасейку, караул тоже был в порядке.
Корнелиус решил обойти усадьбу задами, вдоль глухой стены – не для дела, а так, ради моциона. Возвращаться в залу, чтоб смотреть, как Галицкий щекочет усами ушко Александры Артамоновны, было невмочь.
Ночь выдалась ясная – при луне, при звездах. Фон Дорн шел, поглядывая в вечное небо, вздыхал. Руку на всякий случай держал за пазухой, на рукояти пистоли.
Вдруг из темноты, где ограда церкви Святого Николая, донеслась возня, а потом, конечно, и крик: «Караул! Убивают!».
Корнелиус покачал головой, развернулся идти обратно. Кричи не кричи, уличный караул не прибежит – им тоже жить охота. После, когда вопли умолкнут, – вот тогда подойдут. Если не до смерти убили, отведут в земскую избу. Если до смерти, увезут на Чертолье, в убогий дом. А из дворов спасать убиваемого никто не сунется, в Москве такое не заведено. Мало того, что самого зарезать могут, так еще потом на разбирательстве в Разбойном приказе умучают: кто таков, да зачем не в свое дело лез – может, сам вор.
Ну их, московитов, пусть режут друг друга на здоровье.
Но тут вдруг от нехорошего места донеслось по-немецки:
– Hilfe! Hilfe![12] Это уже было другое дело. Европейца, тем более соотечественника, бросать в беде нельзя.
Фон Дорн трижды коротко дунул в свисток, подзывая своих, а сам дожидаться не стал, побежал на шум.
Обогнул ограду, увидел фонари на снегу – один погас, второй еще горел. Рядом два неподвижных тела с раскинутыми руками. Кричали оттуда, где сгущалась тьма. Капитан сощурил глаза и разглядел две черные фигуры, которые тащили волоком кого-то упирающегося и жалобно кричащего.
И снова:
– Караул! Hilfe!
Так ведь и голос знакомый! Теперь, вблизи, Корнелиус узнал – это же герр Вальзер. Тем более: грех и даже преступление не выручить матфеевского гостя.
– Стой! – бешено заорал фон Дорн, выхватывая пистоль – шведскую, с колесным замком.
Один в черном обернулся – забелело круглое пятно лица. Корнелиус пальнул, разбойник опрокинулся на спину.
Выхватил шпагу, кинулся на второго, а лекарю крикнул по-немецки:
– Герр Вальзер, в сторону!
Тот проворно отполз на четвереньках.
Тать в длинном черном одеянии (да это ряса, он был переодет монахом!) выхватил прямой, широкий тесак, но где ему, увальню, было тягаться с лучшим клинком прежнего Вюртембергского полка. Первым же выпадом фон Дорн проткнул негодяя насквозь.
Оказывается, бандитов было не двое, а трое. Третий – высокий, в остроконечном клобуке – стоял немного в стороне, засунув руки в рукава, и не двигался. Видно, перетрусил. Лица было не видно – лишь силуэт, так как луна светила ночному вору в спину.
– Пади на колени, блуднин сын! – страшным голосом потребовал Корнелиус и взмахнул окровавленной шпагой. – Убью, как собака!
Высокий выпростал из рукава руку, легонько всплеснул ею, и капитана вдруг звонко ударило в грудь – это брошенный нож пробил шубу и звякнул о кирасу.
Ах, ты так! Ну, пощады не жди!
Корнелиус занес шпагу для рубящего удара и бросился на разбойника. Тот стоял всё так же неподвижно, будто примерз к земле.
Клинок со свистом рассек воздух, но голову татю разрубить не успел. Неуловимым для глаза движением тот перехватил сталь рукой в кожаной рукавице, словно шутя вырвал у капитана шпагу и запросто, как лучину, переломил ее пополам.
Оторопев, фон Дорн сделал шаг назад, выхватил из-за голенища кинжал. Возникло жуткое, безошибочное чувство, что всё это он уже когда-то видел в кошмарном сне: бил врага шпагой, а шпага ломалась; колол кинжалом, а тот сгибался, будто был сделан из воска.
Страшный, непробиваемый человек вцепился Корнелиусу в запястье, вывернул так, что захрустели кости, а другой рукой коротко, мощно ударил мушкетера в лицо.
Фон Дорн отлетел навзничь. Улица, небо, дома завертелись, норовя разместиться вверх тормашками. Повернувшись вбок, Корнелиус выплюнул с кровью на снег два передних зуба. Но расстраиваться из-за погубленной красоты было некогда и незачем земной путь капитана мушкетеров подходил к концу.
Разбойник нагнулся, подобрал выпавший кинжал и наступил оглушенному Корнелиусу на грудь, припечатал к мостовой. Полоска стали поймала лунный свет, тускло блеснула. В жизни фон Дорн не видывал ничего красивей этого мимолетного сполоха.
Господи, прими душу раба Твоего Корнелиуса, сына Теодора и Ульрики.
Включить компьютер и открыть файл vondorn.tif было делом одной минуты. Вот оно – соединенное из двух половинок и сосканированное завещание капитана Корнелиуса фон Дорна. Если послание сыну Никите, конечно, было завещанием.
Почерк у капитана, даже и по понятиям семнадцатого столетия, был неважный. Николас прищурился и очень медленно, по складам, стал читать: «Па-мять сия для сын-ка Ми-ки-ты ег-да в ро-зу-ме-нии будет а ме-ня Гос-подь при-бе-рет а пу-ти на Мос-кву не по-ка-жет а еже-ли умом не дой-дешь как того изы-ска-ти на то во-ля Бо-жья па-ки со-блазн ди-авол-ский не за-вла-дел…» – Что-что? – перебила Алтын. – Слушай, я не въезжаю. Ты можешь это перевести на нормальный русский язык? «Егда, паки». Хренотень какая-то.
– Сейчас, – сказал Фандорин. – Сначала почерк расшифрую.