Один раз, после долгих колебаний, Николас позвонил Алтын – вечером. Говорить, разумеется, ничего не стал, просто послушал ее голос.
– Алло, алло. Кто это? – недовольно зазвучало в трубке, а потом вдруг резко так, пронзительно. – Ника, где ты? С тобой всё в по…
Начал все-таки с Покровских ворот – не столько для практической пользы, сколько для того, чтобы приблизиться к Корнелиусу. Здесь когда-то находилась Иноземская слобода. Кукуй. По этой самой дороге капитан Фондорин ездил верхом, направляясь к месту службы – в караул, на учения или в арсенал.
Помоги мне, Корнелиус, шептал магистр, идя по Новобасманной улице. Отзовись, протяни руку из темноты, мне так трудно. Мне бы только коснуться кончиков твоих пальцев, а дальше я сам.
Почему ты разрезал грамотку пополам, половинку спрятал в Кромешниках, а половинку привез с собой? – спрашивал Николас далекого предка. Предок долго молчал, потом заговорил: сначала тихо, едва слышно, потом громче.
«Я не знал, что меня ждет в Москве, – объяснял он, поглаживая завитой ус. Лица было не видно, только эти молодецкие усы да еще поблескивала золотая серьга в правом ухе. – И не знал, надежен ли тайник в Кромешниках. Я спрятал там самое дорогое, что у меня было, а письмо про Либерею целиком оставить все-таки не решился. Слишком велика сокрытая в нем тайна. Если б в Москве меня ждала плаха, то левая половина осталась бы среди моих бумаг. А про то, где искать правую, я шепнул бы верному человеку перед казнью пусть передаст сыну, когда тот подрастет. Кто же знал, что мне суждено погибнуть не по-христиански, после молитвы и отпущения грехов, а непокаянно, со шпагой в руке, от стрелецких бердышей?».
Предок говорил на старом швабском диалекте, который Николас выучил специально для того, чтобы читать старинные документы по истории рода. Но говорил он лишь то, о чем магистр мог бы догадаться и сам, главной же своей тайны не выдавал.
К вечеру пятого дня магистр добрался до Таганской площади, где некогда стояли Яузские ворота. От них на юго-восток тянулись целые четыре древние улицы: Таганская (ранее – Семеновская), Марксистская (ранее Пустая), Воронцовская и Большие Каменщики.
Первой по порядку была Таганская. Николас уныло («сре-ди-роз-цве-ту-щих-всаду») посматривал по сторонам, отсчитывая шаги их должно было получиться шестьсот тридцать, что более или менее точно соответствовало пятистам метрам.
На четыреста сорок втором шагу магистр рассеянно взглянул на противоположную сторону улицы, где стоял разоренный одноэтажный особняк, затянутый зеленой строительной сеткой – наверное, будут реставрировать. Да нет, пожалуй, сносить. Дом как дом, ничего особенного. По виду – конец прошлого века, а может и постарше, но тогда сильно перестроенный и, значит, архитектурно-исторической ценности не представляющий.
Внезапно до слуха Фандорина долетел некий тихий звук, будто кто-то позвал Николаса из дальнего-дальнего далека, без особой надежды, что будет услышан. Он взглянул на особняк повнимательней: выбитые стекла, проваленная крыша, сквозь облупившуюся штукатурку торчат черные бревна. Пожал плечами, двинулся дальше – оставалось еще сто девяносто шагов.
Прошел положенное расстояние, записал номера домов справа и слева. Подумал – не вернуться ли до площади на машине, но не стал.
Проходя мимо обреченного особняка, прислушался, не прозвучит ли зов снова. Нет, только обычные звуки города: шелест шин, урчание разгоняющегося троллейбуса, обрывки музыки из парка. И все же было в этом доме что-то странное, не сразу открывающееся глазу. Николас обвел взглядом мертвые, слепые окна, пытаясь понять, в чем дело.
Охранники выскочили из джипа и, озираясь по сторонам, бросились к долговязому англичанину, который вдруг зашатался, стал хватать руками воздух.
– Ранили? Куда? – крикнул один, поддерживая Николаса под локоть, а второй выхватил из-под пиджака пистолет и зашарил взглядом по соседним крышам.
– Тринадцать, – пролепетал магистр, улыбаясь суровому молодому человеку идиотской улыбкой. – Тринадцать окон!
* * *
– Моя первая ошибка: название ворот все-таки было не определением, а именем собственным. В середине семнадцатого века возле Новоспасского монастыря – вот здесь – образовалась слобода, где жили казенные каменщики. Видите, Фандорин, тут даже и улицы так названы – Большие Каменщики и Малые Каменщики. Очевидно, из-за этого Яузские, они же Таганские ворота какое-то время именовались Каменными, а потом это прозвание не прижилось и было забыто.
Историки находились на квартире у Николаса. Снова сидели у стола, заваленного картами, схемами и ксерокопиями старинных документов, однако между партнерами произошло психологическое перераспределение ролей, не слишком бросающееся в глаза, но в то же время очевидное обоим. Главным теперь стал магистр, а доктор оказался в роли докладчика, да к тому же еще и вынужденного оправдываться.
– Вторая моя ошибка тем более непростительна. Я произвольно решил, что сажени, о которых говорится в грамотке, – это стандартная мера длины, известная со старинных времен и получившая повсеместное распространение с восемнадцатого века: так называемая косая сажень, размер которой в 1835 году был официально приравнен к 48 вершкам, то есть к 213 сантиметрам.
Болотников встал, широко расставил ноги, поднял и развел руки. Получилось некое подобие буквы X.
– Вот косая сажень: расстояние от кончика левой ноги до кончика правой руки. Поэтому я и решил, что 230 саженей – это 490 метров. А между тем – и мне стыдно, что я упустил это из виду – в семнадцатом веке чаще применяли так называемую прямую сажень: расстояние между пальцами рук, вытянутых горизонтально, вот так. – Максим Эдуардович встал в позу рыбака, хвастающегося рекордной добычей. – Это 34 вершка, то есть 152 сантиметра. Обнаруженный вами дом находится в 350 метрах от прежних Яузских ворот, то есть именно в 230 прямых саженях!
Каждое новое подтверждение своей правоты вызывало у Николаса сладостное потепление в груди и блаженную улыбку, с которой триумфатор безуспешно пытался бороться – губы сами расползались самым недостойным образом, что, должно быть, усугубляло раны, нанесенные самолюбию докладчика. Впрочем, нет. Следовало отдать Максиму Эдуардовичу должное: он и сам до такой степени был возбужден и окрылен поразительной находкой, что, кажется, начисто забыл о гоноре и амбициях.