– А ты откуда знаешь? – невольно воскликнул я, приняв было расхожее присловье за Антошкину прозорливость.
– Чего это я знаю? – зевнул Антошка. – Воды-то хоть принес?
Пришлось рассказать ему о всех моих невероятных приключениях. Антошка выслушал снисходительно и заметил с усмешкой:
– Ну-ну, если не врешь, так сказка. Хотя нынче всякое возможно. Купальские ночи идут, черт на черте сидит и чертом погоняет… Однако – заливай трактор да поедем. А то уж светать начинает, а мы напахали – быку лечь и хвост вытянуть некуда. По коням!
То, что в прудах и озерах живут водяные и русалки, в лесах лешие, а в подпольях домов – домовые, было известно каждому и воспринималось вполне естественно, как само собой разумеющееся. Другое дело – появление в деревне оборотня. Это уже нечто из ряда вон выходящее, воистину – таинственное и внушающее страх. Самому мне, правда, видеть оборотней в их новоявленном или некоем промежуточном облике, кажется, не приходилось. Но я знал старушонку Бобриху, про которую говорили, что она будто бы время от времени превращалась в свинью. Бобриха была травницей, знахаркой, ворожейкой, владела столоверчением и знала множество заговоров и наговоров, как добродетельных, приносящих людям пользу, так и злокозненных, сеющих вред и опустошение. Творя добро, она, например, могла заговорить кровь – и рана, даже самая опасная, тотчас переставала кровоточить и вскоре затягивалась, заживала. Притом она заговаривала кровь не только человеку, но и животине. Тут ее знахарство было просто фантастическим, сверхчеловеческим.
Как-то монтеры меняли телеграфные столбы в деревне. У дороги валялись перепутанные провода. Ехал улицей горючевоз Макар Кощеев на кобыле. За телегой бежал жеребенок-стригунок. И возьми да запутайся он в этих злосчастных проводах. Затянул заднюю ногу, как в заячьей петле, забился в испуге в сорвал всю шкуру с бабки до самого копыта. Ногу-то освободили, но кровища хлещет ручьем. Пробовали перетянуть тряпками – через минуту и сквозь тряпки сочится. Тогда вспомнил кто-то про Бобриху. Сбегали за ней. Пришла старушонка, погладила жеребушку, осмотрела рану, велела всем отойти в сторону. И что же? То жеребенка трое мужиков едва держали – бился он, стонал и весь дрожал, в тут вдруг разом затих и положил бабке головенку на плечо, когда она присела перед ним на кукурки и приложила пальцы к краям раны. Пошептала что-то Бобриха, поколдовала, плюнула трижды в разные стороны – и, на всеобщее удивление, кровь перестала течь. И рана быстренько затянулась, тако ли не на третий день.
Но могла Бобриха, рассердившись на обидчика, и порчу напустить, и недород вызвать в огороде. И, замечали в деревне, глаз у нее был дурной, могла она ребенка сглазить, потому грудных детишек боялись показывать ей. Зайдет будто бы к кому с недобрым умыслом, глянет на ребенка в зыбке – смотришь, родимец его забил, или грыжа выступила, или жар сделался. Ну, а что она была оборотнем и могла превращаться в свинью, об этом только поговаривали исподтишка, догадывались по некоторым признакам, однако прямо утверждать это никто не осмеливался. Не хватало прямых улик и доказательств.
Правда, был один случай, который вроде давал повод грешить на нее, считать Бобриху законченной ведьмой-оборотнем, однако и он оставлял известные основания для сомнений.
Жила в деревне чернявая и смазливая деваха Стюрка, дояркой в колхозе работала. Она доводилась племянницей Бобрихе, и хотя не особенно роднилась со своей теткой, жившей затворницей на краю Маслобойного переулка, но все равно и на нее как бы падала тень колдовства и знахарства. Стюрка, например, любила ворожить на картах. И если ее гадания сбывались, то суеверные люди говорили: «Тоже, видать, с чертями знается. Одна родова…»
Так вот за этой Стюркой приухлестнул Ванька Обратный, вернувшийся из армии. Внешне он был полной противоположностью Стюрке: она сухощавая, смуглая, с черными до синевы цыганскими волосами и карими глазами, он же – рыхловатый, розовощекий, белокурый, белобрысый, со светлыми свиными глазками. Ванька не был красавцем, но он был веселый, добродушный парень-работяга, каких поискать, и к тому же гармонист. Ваньку все любили в деревне. Все, кроме Бобрихи. Теперь уж, наверное, никто не помнит, за что Бобриха невзлюбила его, то ли за его колючие подшучивания, то ли за гармошку, на которой он наигрывал, возвращаясь из клуба домой Маслобойным переулком, то ли как раз за то, что осмелился приударить за Стюркой, для которой Бобриха заприметила другую пару, а может, и за все сразу, но возненавидела всерьез и бесповоротно. Обратный – не фамилия, а прозвище Ваньки (от слова обрат – жидкое снятое молоко), и прозвище это ему влепила именно Бобриха – за его белобрысость и жидкую синеву глаз.
Недоброжелательство Бобрихи, конечно, осложняло Ванькины ухаживания за Стюркой, однако не настолько, чтобы сделать их вовсе безответными. Во всяком случае, из клуба после кино и танцев Ванька несколько раз провожал Стюрку, отделив ее от общего девичьего гурта. А это в глазах приметливых селян значило немало. Спорка жила за целый околоток от своей тетки-чернокнижницы, однако путь из клуба к ее дому лежал через тот Маслобойный переулок, который пользовался в селе недоброй славой и на краю которого жила Бобриха.
Собственно, нечистым местом был не весь переулок, а лишь та часть его, где когда-то стояла деревенская маслобойка – с огромным деревянным колесом-приводом, вращаемым лошадьми, с тяжелыми листвяжными пестами для толчения семени конопли, льна или рыжика, с печью, где в жаровнях томилась пахучая черная каша; с толстущим бревном давильни, под которым рождалось когда-то лучшее в округе постное масло… Теперь же маслобойки не было (она не вписалась в колхозное плановое хозяйство), но из зарослей крапивы и чертополоха торчали останки ее – осевшие стены, бревно давильни в три обхвата, просмоленный толстый винт, на котором оно держалось… Эти черные руины с устойчивым запашком конопляного масла, похоже, стали прибежищем чертей всех мастей, ибо многие загадочные происшествия случались именно здесь.
Суеверные люди обходили этот переулок стороной, ночью – тем более, однако Ванька, как истинный ухарь, пренебрегал дурной славой Маслобойного переулка и, провожая Стюрку, ходил именно через него – самой удобной и близкой для его зазнобы дорогой. Проходя мимо маслобойки, он храбрился, разговаривал нарочито громко и кидал брызгавшие искрами окурки в смолистую черноту давильни.
Так было несколько раз, и руины маслобойки не ответили на вызов ни единым звуком, ни единым шевелением. Но однажды в лунную ночь, когда Ванька вел Стюрку нечистым проулком, не испытывая и капли страха, вдруг навстречу из темноты маслобойных развалин выкатилась свинья, обежала, постанывая, притихшую пару и засеменила сзади. Ванька сначала было не обратил на нее особого внимания (свинья как свинья, деталь привычная в деревенском пейзаже), но потом стал прикидывать в уме, что на часах уже около двенадцати и все нормальные свиньи давно заперты в пригонах, да и ненормальные, бродячие, из тех дворов, где пряслица висят на соплях – на веревочках, тоже, наверное, уже нашли себе прибежища, устроили гнезда и дрыхнут, высунув чуткие пятачки. Что помешало этой хавронье последовать примеру своих товарок? К тому же она вела себя довольно подозрительно. Сперва бежала, повизгивая, следом за Ванькой, точно за хозяйкой, которая вынесла во двор ведро с пойлом, потом, нагоняя, стала ширять его в ноги упругим пятаком.