Если поле не обработать, в первый и второй год оно зарастет только травами. На третий год в рост двинется уже кустарник, поднимется поросль осины и березы. Пройдет десять лет — и стеной встанет осинник в рост человека. Пройдет двадцать лет — и осинник будет уже спелый, кроны деревьев закачаются высоко над головами идущих. Вот сосна вырастает не сразу — она не может расти в чистом поле. Только под кронами осинника или березняка поднимутся молоденькие сосенки. Лет через сто на месте русских деревень, огородов и полей встанет мачтовый сосняк. Такой же самый, какой шумел здесь в конце XVII, в начале XVIII веков. Тогда русские люди врубались в этот лес, превращали стволы деревьев в срубы для изб, выкорчевывали пни и корни, распахивали не тронутую до них плугом землю.
Теперь люди исчезли, и лес возвращается в свои владения. Странно бывает, идя звериными тропками, выйти вдруг к нескольким печам, так и стоящим среди леса. Долгое время не можешь понять, что это вообще такое?! Потом соображаешь — это все, что осталось от целой усадьбы. Удивительно… Сколько-то лет назад от этой кирпичной громады шли волны теплого воздуха; пахло печеным хлебом, щами, стиркой. Вот здесь… кажется, именно здесь проходила деревенская улица. Ехали телеги, шли люди… А вон там, где сейчас сплошная стена леса, — там находились поля. Сегодня уже и не всегда угадаешь, где граница деревни, но сразу видно, где проходит граница мира, когда-то преобразованного человеком: там, где вторичный лес из березы и осины сменяется высокими соснами.
Пройдет лет сто, поднимется новый сосняк, и этой границы тоже не будет видно. Кирпичные развалины печей будут стоять в непроходимом лесу — как стоят развалины древних городов майя на мексиканском полуострове Юкатан.
Но что характерно — ровесники этих развалившихся домов в жилых деревнях еще стоят! И не просто стоят, но и совершенно не собираются разваливаться. Это вполне крепкие жилые дома, ничуть не хуже, а порой и лучше построенных позже. Распались, сгнили, стали практически незаметными только дома в исчезнувших деревнях, где нет населения.
Но если вы найдете остатки кладбища, уверен — найдется хотя бы несколько чистых, крепких крестов, а иногда и оградок. Удивительно! Один и тот же забор, из тех же самых осиновых колышков, но вокруг жилого дома давно развалился и сгнил, а вокруг могилки— стоит себе… Дерево поет под рукояткой ножа — сухое, крепкое, надежное. Угадываются буквы: …в…н Ни…ла…ч. А вот фамилия стерта. И цифры, год смерти, — 1897.
Так что войти в дом по-настоящему старинный, заброшенный очень давно, не удастся — дома без людей не живут и умирают очень быстро. Заброшенные деревянные дома простояли без людей сравнительно немного: лет сорок или пятьдесят от силы.
Есть устойчивая традиция: войдя в дом, надо рассказать «хозяину» про то, кто ты такой и что собираешься делать, — если угодно, представиться. Ну, и объяснить, каковы твои намерения, заверить, что ничего плохого делать не будешь. Первым преподал мне эту науку один сотрудник маминой экспедиции. Назову его Володя, потому что он вовсе не просил меня называть его имени.
Ангарские охотничьи избушки
В те годы — 1968, 1969 — мамина лаборатория занималась проблемой восстановления леса, и работали мы за сезон во многих местах. В том числе работы шли на Ангаре, в местах практически ненаселенных. В местах, где реки и горы порой не имели названий, а стоило человеку вырубить, вывезти часть древесины и уйти, как звери вернулись на привычные места и жили себе так же спокойно, как если бы людей тут вообще никогда не было.
Много километров мы прошли по этим местам с Володей: у него было ружье, а мы хотели хоть что-нибудь подстрелить на ужин — рябчика, тетерева, глухаря, зайца… Неважно. Охотники мы были еще те, и даже в этих богатейших угодьях экспедиция ела тушенку. Но живность вокруг очень даже была! Выводки тетеревов и рябчиков взлетали чуть ли не из-под ног. Мы постоянно находили лежки лосей — круглые проплешины во мху, где эти огромные звери отдыхали в жаркое время дня. Два стада лосей жили в ближайших окрестностях нашего жалкого лагеря: трех палаток в распадке, на заброшеной дороге.
На болоте, примерно в километре от лагеря, жил медведь; как-то он нашел и сожрал масло, которое мы положили в воду, завернув в целлофановый пакет, чтобы дольше хранилось.
Другой медведь бродил по сопкам, наверху, не спускаясь в болота и распадки. С этим медведем я как-то встретился — совершенно случайно, конечно. Зверь и не таился, шел себе и шел, что-то тихо ворчал про себя. Он ведь и не подозревал до поры до времени, что наглый мальчишка стоит выше по склону — как раз там, куда он идет по старой лесосеке…
Мне было дико, что зверь может вот так спокойно расхаживать по лесосеке, где всего год назад шла интенсивная работа, выли бензиновые пилы, ездили, ревели двигателями машины, матюкались рабочие и прорабы, с грохотом валились деревья. Мне казалось, что это место должно быть табу для зверя…
А медведь шел себе через лесосеку, ворчал, довольно шумно обдирал мох, нюхал что-то и раза два гулко фыркнул. Уже фырканье показывало колоссальную силу этого зверя; а тут еще какое-то бревно, сантиметров пятнадцать в диаметре, преградило ему путь. Зверь как шел, так и шел, толкнул это бревно плечом, и бревно отлетело в сторону. Морда у него была узкая, злая и хищная, глаз не видно, только мошкара вилась по бокам морды, где глаза. И тут он увидел меня…
И тут же его стало не слышно! То есть туша пудов на двадцать продолжала двигаться, что-то делать; даже раза два дернулась вперед, в мою сторону, не отрывая при этом ног от земли. «Пугает!» — это даже я понял, а что бежать нельзя, я уже знал. Зверь вдруг оглушительно рявкнул, эхо пошло по горам и распадкам. Он так заорал, этот медведь, что я уже решил — его и в лагере услышат! (До лагеря было километров семь.)
Но двигался он абсолютно бесшумно! Я же прикидывал, не выстрелить ли мне; в конце концов, вот она — отличнейшая добыча, между нами метров сорок, вполне можно попасть и картечью, и пулей. Трудно сказать, что ожидало бы моих читателей, поддайся я этому глупейшему соблазну. То есть, конечно, бывают в жизни случаи невероятного везения, а кому везет, это вы все знаете — дуракам и новичкам. Под оба определения я подпадал, так что кто знает? Бывает ведь, что пуля проходит в глазное отверстие черепа и попадает прямо в мозг. Бывает, что пуля попадает прямо в сердце, и зверь даже не успеет добежать до наглого охотника, завалится между стволов на лесосеке. В конце концов, у меня в руке было самое настоящее ружье, и кто его знает, куда почти случайно могла бы залететь выпущенная мной пуля.
Даже в этом случае, кстати, я не смог бы ни освежевать зверя, ни спустить кровь — и не умел, и ножа с собой не было. И что бы я делал с этим медведем, даже застрели я его, до сих пор не могу сказать.
А самое главное, гораздо вероятнее другой исход: ранив зверя, я имел бы дело с рассвирепевшим медведем, а до ближайшего дерева, кстати, было метров сто, не меньше. Мальчик не без художественного воображения, я очень живо воображал, как зверь с оскаленной пастью, вздернутой верхней губой наваливается на меня, а я стреляю ему в морду из второго ствола, картечью. Несомненно, это была очень героическая картинка, но только вот беда — никакой уверенности, что смогу вышибить ему глаза, у меня не было… А в этой воображаемой картинке стрелял я чуть ли не в упор, и это мне ужасно не понравилось.