Ревела девочка, ей было всего-то лет семь или восемь, растрепанная, чумазенькая, в порвавшейся юбочке и спущенных гольфах, однако пухленькая и крепенькая на вид.
Мальчик был чуть постарше. И он не плакал. Настороженно и недоверчиво смотрел то на Таню, то на свесившегося с «верхней полки» Димку, потом, покосился на свою спутницу, поморщился и сказал:
— Поговорите с ней кто-нибудь, а? Я пытался, а она ничего не понимает. Все время ревет.
Говорил мальчик по-польски.
А девчушка, как позже выяснилось, то ли на французском, то ли на голландском… С ней так никто и не смог поговорить, но она все равно успокоилась, когда Таня взяла ее — едва подняла — на руки и покачала немножко, как маленькую, когда погладила по головке и сказала что непонятное для нее, но нежное и доброе. Она больше не ревела и вообще оказалась послушной и сообразительной, и очень хорошенькой, когда Таня отмыла ее и одела в чистое.
Малышка не отходила теперь от Тани ни на шаг, даже спать легла с ней вечером в одну кровать, с большим трудом удалось выяснить, что зовут ее Мари-Луиз — больше ничего.
А мальчика звали Тадеуш, был он родом из Кракова. Немцы везли его вместе с родителями — как он выразился — «в тюрьму», маму с папой повезли во «взрослую тюрьму», а его — сюда. Тадеуш был совершенно спокоен, ничего не боялся и не плакал даже по ночам.
— Мама сказала, — говорил он, — что придется несколько месяцев пожить без нее, зато потом мы все вернемся домой. Ведь война скоро кончится, и немцев выгонят.
Его убежденность, что все будет именно так, не смогло поколебать ничто, даже безапелляционные заявления приехавшего позже мальчика, чеха по имени Милош, что все они умрут и очень скоро, и даже если войне наступит конец, они его не дождутся. Этот мальчик побывал в Дахау. Недолго. Всего два месяца. Но он уже прекрасно понимал, что надеяться на хорошее никогда не стоит, даже когда не все так безнадежно, как теперь — чтобы не слишком разочаровываться впоследствии.
Лизе-Лотта Гисслер умирала.
Об этом знали все.
И прежде всего — она сама.
Она совершенно не боролась за жизнь. Нападение вампира лишило ее последних сил — тех жалких остатков, которые она сберегала на самом длен души, заставляя себя жить ради Михеля! Теперь даже испуганный, страдающий взгляд ребенка не мог всколыхнуть в ней жажду жизни. Она слишком устала. Она больше не могла. Пусть теперь о нем позаботится Аарон… Аарон мертв? Ну, тогда пусть это сделает Эстер. Она — его настоящая мать. А если не Эстер то все равно кто! Лишь бы не Лизе-Лотта, а кто-нибудь другой. Пусть Лизе-Лотту оставят в покое. Пусть ее оставят наедине с ее смертью!
Смерть приходит ночью. Смерть погружает ее в мир чудесных снов. Смерть дарит ей такие наслаждения… О которых в прежней убогой жизни своей Лизе-Лотта и мечтать не посмела бы! Каждый новый день, когда ее пробуждали к жизни, становился для нее все мучительнее. Она с нетерпением ждала ночи. Ждала и надеялась, что эта ночь окажется последней. Смерть победит и возьмет ее в свой мир, где сны и наслаждения уже не покинут ее.
Смерть приходила в образе мужчины.
Мужчины, который любил Лизе-Лотту.
Мужчины, которого она полюбила с первого свидания, с первого поцелуя.
Он был уже не молод, но очень благороден. И безгранично мудр. И бесконечно нежен.
Он звал ее спуститься в сад. И Лизе-Лотта шла на его зов. Его голос божественной музыкой звучал в ночной тишине. Но даже сквозь грохот грозы Лизе-Лотта услыхала бы его…
Он звал ее — и его зов возвращал ей утраченные силы. Она вставала и шла. Никто не мог остановить ее. Никто и не осмеливался!
Когда Лизе-Лотта приходила к нему, она первым делом снимала с себя все эти серебряные цепочки, которые навешивал на нее дед. И бросалась в объятия любимого. Он не любил, когда на ней были серебряные украшения. Только золото, и жемчуг, и драгоценные камни. Он обещал, что все это будет у нее когда-нибудь. И, хотя Лизе-Лотта была равнодушна к украшениям, она была бы счастлива носить драгоценности, подаренные им.
Затем он целовал ее — в шею. Целовал так страстно и сладостно, что ледяное пламя разливалось по всему ее телу, ноги слабели, рассудок туманился…
После он брал ее на руки и уносил прочь из этого мира. Они путешествовали по временам и странам. Веселые празднества Древней Греции — и бесстыдные оргии Древнего Рима, великолепие рыцарских турниров — и блеск версальских балов, молчаливое величие египетских пирамид — и напоенную розами духота персидских ночей, путешествия на крылатом паруснике по бескрайним морям — и полеты в корзине воздушного шара, когда земля простирается внизу, подобно искусно вышитой материи… Все, о чем она когда-либо читала, все, о чем она когда-либо мечтала — все дал он ей.
Она так сокрушалась, когда приходило время возвращаться. Перед тем, как расстаться, они предавались любви — торопливо и страстно. И он вновь и вновь целовал ее в шею, а она сходила с ума от этих поцелуев.
Совершенно истомленная, она возвращалась к себе в комнату.
Потом приходило утро и приносило с собой новые мучения. А ей так хотелось, чтобы ее оставили в покое! Чтобы все, все оставили ее в покое. Не кололи иголками, не лили в рот отвратительные на вкус молоко и бульон, не переворачивали бесконечно ее ослабевшее тело… Она так хотела, чтобы ей позволили спокойно умереть!
Ведь в смерти она соединится с любимым.
И останется с ним навсегда.
Доктор Гисслер был в ярости. Ему пришлось вызвать из деревни фельдшерицу, чтобы та ухаживала за Лизе-Лоттой. Но главное — ему самому пришлось себя обслуживать! Лизе-Лотту заменить было просто некем… Да он и не доверял больше никому.
Он догадывался, в чем причина ее стремительного увядания. Ей становилось хуже с каждым днем. За шесть дней она истаяла, как человек не может истаять и за три недели при самом суровом режиме!
Каждый день он пытался предпринимать какие-то действия для ее спасения. Обширное переливание крови — она явно страдала прогрессирующим малокровием. Витамины. Шоколад, молоко и бульон, который он буквально силой вливал в нее: у Лизе-Лотты совершенно отсутствовал аппетит. Иногда к вечеру ей становилось чуть лучше… Но утром он опять находил Лизе-Лотту в состоянии, близком к коме.
И совершенно обескровленной!
Слабое, нитевидное биение сердца, какое бывает у умирающих от обширной кровопотери… Две крохотные ранки на горле каждый раз оказывались подсохшими и побелевшими. Иногда доктор Гисслер обнаруживал несколько капель крови на ночной рубашке Лизе-Лотты и на наволочке. Всего несколько капель… Тогда как кровь она теряла литрами!
Доктор Гисслер каждый день собственноручно надевал на Лизе-Лотту шесть серебряных цепочек: на шею, на пояс, на запястья и на щиколотки. Но каждое утро эти цепочки исчезали бесследно! Словно истаивали.