Вот это был человек! И все они — вот это были люди! Колька необычайно гордился, что такие люди принимают его в свой круг, общаются с ним и доверительно интересуются его суждениями об обществе будущего, поручают ему всяческие дела — то сбегать за папиросами, то дать характеристику кому-то из контрреволюционеров.
А потом наступило событие, которое все годы существования СССР называли исключительно торжественно: Триумфальное шествие Советской власти. Расшатанная собственной дуростью и нерешительностью, многолетней агитацией и войной, нормальная власть окончательно развалилась; и кто кинулся ее поднимать? Тот, кто давно и сильнее всего этого хотел, разумеется. То было сразу много «правительств», и все они одновременно грабили обывателей и враждовали друг с другом да заодно еще с Временным правительством в центре, где-то в Петрограде. Теперь же только одно правительство царило в оцепенелом от страха городе и могло делать все, что угодно. Да, это было время грабежа совершенно других масштабов! Или террора совершенно иных масштабов!
Кольку Сорокина большевики по-прежнему любили: очень уж интересные вещи он рассказывал про то, у кого есть и какие именно золотые и серебряные вещи и кто какие слова говорил про большевичков. Ада Лебедева очень интересовалась, какими словами определили ее в обывательской болтовне, когда она пьяная валялась по дороге на базар с задранной юбкой. Яшу Бограда крайне беспокоило, кто слыхал о его увлечении онанизмом, еще в одесские времена, а Гришу Вейнбаума волновало не меньше, слыхал ли кто-нибудь о судьбе студенческой ссудной кассы, загадочно пропавшей одновременно с его уходом в революцию.
В общем, Коля Сорокин оказался в числе весьма немногих красноярцев, которым новая власть доверяла и кто мог ходить по запуганному, обалдевшему городу не только свободно и вольно, но и быть как бы частицей этой власти. Вот тут переменились его с папой роли! И как переменились, черт возьми! Колька в его шестнадцать лет небрежно кидал на стол свой паек и тем самым становился кормильцем семьи. Колька спрашивал у матери, когда ей удобнее, чтобы он привез дрова на всю зиму: завтра или послезавтра? Колька просматривал библиотеку, обнаруживал в ней сочинения контрреволюционных писателей и устраивал страшнейший скандал. Колька сталкивался со старым учителем по немецкому языку, и тот учитель пытался сигануть было мимо, пока Колька его не заметил. Но Колька уже кивал старому знакомому, протягивал руку, и деваться тому было некуда.
— А помните, как вы меня на «Камчатку» переводили? — громогласно предавался воспоминаниям Колька, удерживая руку бывшего учителя в своей. — А как три двойки вкатили подряд? Я сидеть не мог тогда на вашем уроке!
И Колька разражался хохотом, от которого подскакивал, колотился о пояс огромный маузер, скрипела новенькая кожанка. И развлекался, сколько хватало желания.
Папе он тоже объяснял, что занимался всю жизнь папа всякой ерундой, вовсе не решающей насущных забот пролетариата и беднейшего крестьянства, а призванной только маскировать классовую сущность столыпинщины. Папа же очень одряхлел, не по годам осунулся и как-то вылинял. Ссутулившись, он слушал сына и не слышал. Колька задавал вопрос, уличал отца в том, что тот не слушал, и долго орал на него. Николай Николаевич даже не пытался оправдаться. Может быть, воплей и грубостей сына он тоже не слышал, отключался?
Страх перед Колькой возрастал тем больше, чем больше шло по городу мрачных слухов, что Колька собственноручно расстреливает за городом пойманных в городе офицеров и заговорщиков. Приписывалось ему и участие в расстреле отца Анисима, старого священника, хранившего у себя, невзирая на запреты, письма одного из великих князей, и убийство Потылицыных, супружеской пары, закопавшей на своем участке винтовку на всякий случай.
На самом деле единственной, кого расстрелял Колька, оказалась Зина Потылицына. Ада Лебедева давно благоволила Кольке, все хотела ему «помочь» и собственноручно раздела Зину до белья, втолкнула ее в комнату, где уже поддал спирту, закусил студнем и закурил папиросу революционер Колька Сорокин. Зина до такой степени одурела от матерщины, окриков, оплеух, угроз, что, очень может быть, окажись Колька поопытней, он и смог бы ее взять без особенного труда: очень уж все на свете перемешалось в светловолосой головке этой домашней, тихой девушки, слишком уж сместилось все «можно» и «неможно».
Но Колька был неопытен, и нет бы ему налить Зине спирту, дать закусить и закурить, рассказать что-нибудь героически-революционное, намекнуть на зависимость ее поведения и судьбы родителей…
Колька же действовал прямолинейно, и поцелуй, с которого он начал, мало отличался от заушин и окриков, а их в этот день Зина получила очень много. И, конечно же, шарахнулась от насильника. Попытка потянуть за руку, усадить на колени повлекла только судорожное сопротивление; спирт гудел в голове, звенел в ушах, разливался по всему телу мягким облегающим теплом, и Колька начал сердиться всерьез, замахал маузером перед носом несчастной Зины.
— Ты… Ты контрреволюционный эл-лемент, да? Контрреволюционерка, да?! Враг народа?!
— Отпусти ты меня… Не хочу!
— А за счет труд-дового нар-рода жить (ик!), это ты х-хочешь?! Т-тебя стрелить давно надо з-за твои все д-дела н-нехорош-шие…
— Ну и стреляй! Стреляй, палач!
Спирт продолжал кружить голову, перед Колькой стояла почти совсем голая девушка с дрожащими губами, с горящими недобрым огнем глазами, бросавшая ему «стреляй, палач!». Не выстрелить — значило дать слабину, не доказать ей, что готов применить оружие всерьез. Колька навел маузер между глаз Зины; у девушки дрожали губы, и все равно она проорала еще что-то про «все равно не отдамся», и Колька потянул за спуск. Оружие отдало сильнее, чем он думал, а лицо девушки исчезло. Какое-то время Колька даже не очень понимал, что произошло, и только через полминуты увидел неподвижную Зину, отверстие под ее правым глазом, извилистую струйку крови. И задохнулся, захлебнулся от жалости и отвращения пацан, разглядывая это тоненькое, еще толком не сформировавшееся тело, такое белое в сравнении с кожей его, Кольки, рук, такое отличное от его собственного и желанное.
В эту ночь он напился до полного забвения (что и намеревался сделать) и ужасно чувствовал себя наутро. Товарищи по партии похмелили Кольку, объяснили ему, что все это полная ерунда, и если психовать из-за каждой неуступчивой девки, то никакого коммунизма не построишь. Колька слушал советы старших товарищей, пил и приходил в себя, но это преступление оставалось единственным, которое он совершил собственноручно. Причем что интересно — именно этого убийства Кольке вовсе и не приписали в городе, но зато приписали убийство родителей Зины, к которому он не имел ни малейшего отношения.
Так же облыжно приписывали ему и участие в расстреле юнкеров — юнкера не подчинились новой власти и были расстреляны поголовно. Мертвых мальчиков сложили в подвале городской больницы — это здание и сейчас городская больница, на углу улиц Мира и Вейнбаума, и родители могли приходить туда, искать своих сыновей и хоронить.
Именно к этому преступлению Колька Сорокин никакого отношения не имел, будем к нему справедливы.