Трудно сказать, случайно ли попался ей на дороге Стекляшкин, или все же Ревмира шла в его сторону, пусть бессознательно — искала именно его. Но Стекляшкин попался, Ревмира привалилась к нему, и зарыдала на плече: уже не тихо, а навзрыд, по-бабьи рассопливилась, утирая слезы кулаком. Володя не спешил обнять жену, и это тоже вдруг добило Ревмиру — вот, и этот уже отрекается! Душно, страшно стало Ревмире при мысли, что станет с ней, если исчезнет из ее жизни Владимир, и от того ревелось еще горше. «На кого променяла! На кого!» — вылось где-то внутри, в приступе истерики, в судорогах глупой бабы, не потянувшей жизни, в которой не к кому прислониться. Хипоня казался ей теперь еще более бездарным и убогим, его бороденка больше похожей на козлиную, а поведение более гадостным, чем даже было по жизни.
И дальше Ревмира так и оставалась одна весь долгий обратный путь. Латов, казаки, Михалыч с сыновьями, Маралов, Стекляшкин — они были вместе. Гэбульники — тоже своя самостоятельная группа, не пересекавшаяся с первой. И двое держались отдельно, каждый сам по себе: Хипоня в одном углу, Ревмира — в противоположном.
1 мая 1953 года
Змея зековской колонны все втягивалась, втягивалась в гору — навсегда.
— Ты и ты!
И раньше Миронов, да и другие, брали с собой зеков для каких-то работ. Тем более, если взять их рано утром, на разводе — пройдет время, пока поступит первая порода, взятые зеки успеют что-то сделать в другом месте и встать на свои места, принимать породу снизу. Никакого ущерба для производства, полный порядок. Никто и головы не повернул, и взятые не беспокоились — дело насквозь обычное, привычное, что там…
Охрану тоже ничего не удивило — есть много любителей собственноручно расстреливать, и Миронов — в их числе, его еще Скуратов приучил, прокурор Карского края. Он Миронова полюбил, Скуратов, и все звал его к себе на дачу — попить водочки и порасстреливать. Сперва они с Мироновым разговаривали вдвоем, сидели за идиллическим столиком под березками, а в стороне мялась, топталась охрана.
Привозили обреченных — обычно одно-двух, как-то привезли и четверых. Принимал их генерал радушно, сажал за стол, кормил и сам наливал зекам водки. Миронов брезговал бывшими людьми, и прокурор растолковал, что блохи — они все черненькие, все прыгают, и чем зеки хуже охров? А ничем — просто одни из бывших, а другие — не из бывших, повезло. Или того проще — одних поймали на горячем, а других вот на горячем не поймали. Что, Миронова самого прижать нечем, и пулю ему пустить не за что? Добрый дядюшка-прокурор добродушно ухмылялся, разводил руками, а голубенькие выпуклые глазки оставались как будто обращенными внутрь самих себя, не выпускали света наружу. И Миронов, получив урок, перестал брезговать зеками — по крайней мере, явно, по крайней мере, на прокурорской даче.
Они садились за стол с зеками, пили и ели, и Миронов часами слушал, как вел прокурор с обреченными долгие беседы: о науке, о боге, о смысле жизни, о вещах, дотоле Миронову ну, совершенно неизвестных. Нигде — радовался прокурор — ни в каком другом месте не могу найти таких умных людей! А потом он заряжал свой «Макаров» и наслаждался трепетом, яростью умирающего человека. Наваливались топтуны, скручивали руки обреченному, кидались рыть могилу тут же, на склоне обращенной к Енисею горы, на которой поставили дачу. Генерал артистично подбегал, стреляя из классической стойки, а бывало — палил прямо из-за стола метров за тридцать, и они с Мироновым держали пари — кто лучше уложит зека?
Охрана потом и закапывала, неглубоко. Тоже понять можно — закапывать глубоко им лень было, и теперь скелеты со скрученными проволокой руками найти можно совсем неглубоко, где-то за полметра от поверхности.
На руднике Миронов тоже не брезговал сам заниматься выбраковкой — но тут дело не в удовольствии. Радости прокурора, его наслаждения он так и не научился разделять. Но если что-то надо делать, начальник должен показать пример, и Миронов может показать, что не хуже любого другого, и все умеет, что полагается расстрельщику.
Так что никого не удивило — ни зеков, ни охрану, что собирается Миронов, сажает в машину этих двух, увозит. И что вернулся через три часа один.
Но было тут совсем не развлечение, тут сослуживцы ошибались. Товарищ Сталин умер, и два чувства стали основными для Миронова последние два месяца: чувство космической, не сравнимой ни с чем пустоты. И чувство опасности, незащищенности. Все острее понимал Миронов, чуял своим почти что звериным чутьем, что теперь нужно самому подумать о себе. Все равно ведь скоро все обрушиться… Для себя и для детей, для внуков — нельзя, только правнуки смогут пользоваться; надо чтоб заклятье улеглось. Но настанет день — и все это будет для правнуков.
Зеки сварили ящик, и Миронов упаковал туда все, что возил с собой многие годы, боясь расстаться даже ненадолго. Перед тем, как сунуть коробочку в недра ящика, Миронов все же просмотрел еще раз сокровища. Вот обручальные кольца — из Литвы. Нательный крестик… Живучий он был, тот униатский поп из-под Львова, три пули в голову, в упор, потратил на него Миронов. Сережки… Это одной польской дуры — решила откупиться, идиотка. Миронов сережки взял и расстрелял собственноручно ее сына. А потом пристрелил и ее. Вот опять колечки, перстни — это Эстония, сорок шестой, ихние партизаны…
Вот этот ящик и закапывали зеки в очень приметном месте, давно присмотренном Мироновым. Только однажды за эти три часа возникло напряжение — и ни когда Миронов растолковывал суть дела, ни когда рвал мерзлую землю петардой — тут все было в порядке. А вот когда донесся глухой взрыв с той стороны, где стоит лагерь, забеспокоились зеки, К-456 и С-235, стали бросать хмурые взгляды вокруг. Потому что донесся этот звук, глухой и мощный, уже после того, как зеки положили куда следует металлический куб, завалили, примяли, стали насыпать земельку; и не могло у них не возникнуть мысли: что мол, с теми все уже, и с нами все?!
Над еще голой, весенней тайгой пронесся отдаленный гул, как будто что-то огромное рокотало, взревывало, устраивалось где-то далеко и никак не могло лечь удобнее. Звук затихал по распадкам, по оврагам, словно катился по долине Оя, и К-456 на мгновение замер, а там и начал кидать настороженные взгляды; С-235 так даже выпрямился во весь рост, напряженно уставился на долину реки, на начальника… Миронов курил, ухмылялся. Неторопливо отбросил окурок, объяснил зекам:
— Гору рвут… Вторую штольню делать будем.
И достал портсигар, сунул в рот еще одну папиросу, с наслаждением закурил, затянулся. Пообещал:
— И вам скоро будет перекур.
Миронов подождал еще немного, пока плечи зеков не стали торчать над землей — и самому кидать уже немного, и дальше опасно — зек может выпрыгнуть одним скачком из шурфа. Миронов заглянул в шурф, одобрительно покивал, мотивированно протянул руку к поясу (кобура давно уже расстегнута). С-235 получил пулю в голову, его отбросило к другой стене ямы. К-456 вскинулся, выпрямился, и сколько людей ни убил Миронов, а на всю оставшуюся жизнь запомнил он безумные глаза приговоренного — страшнее, чем те, на даче у Скуратова, судорожно глотающую шею — кадык бешено ходит вверх-вниз. К-456 получил пулю в нижнюю часть груди, стал поворачиваться на подломившихся ногах, падать боком и спиной к Миронову. И коммунист послал еще одну пулю в эту падающую спину и немного постоял и подождал. С-235 лежал неподвижно, К-456 все никак не мог умереть: сипел, булькал. Наверное, Миронов пробил ему легкие.