Но что меня поражает больше всего, так это тот факт, что крест хранился в таком месте, куда, как предполагалось, более двадцати лет не ступала нога человека.
В Сокровищнице Сан Пьетро.
Вдруг я понимаю, что произошло за ужином. Золотой предмет, сверкавший в руке Буна, а затем Дюрана. Массивное кольцо из цельного золота.
Это была печать Рыбака.
Кольцо Папы.
Кольцо, которое скрепляет все официальные документы Понтифика и которое после его смерти должно быть разломлено кадиналом-камерленго.
А теперь это кольцо лежит в кармане капитана Дюрана.
Есть только одно место, где можно было достать это кольцо.
Старый Ватикан.
И есть только один способ, которым можно было его заполучить.
Сняв его с безымянного пальца Папы.
Я спал очень мало.
Не только из-за увиденного и его смысла.
Здесь слишком жарко. И еще какой-то непрекращающийся шум, как от спрятанной в стене турбины. Когда я спросил человека, провожавшего меня до моей комнаты, что это за шум, он ответил только: «Какой шум?»
Видимо, это кондиционирующее устройство, обеспечивающее циркуляцию свежего воздуха под землей. Но это только предположение, я не могу быть уверен в этом. Как не могу быть уверен в том, что привинченное к стене зеркало — это действительно зеркало, а не стекло, из-за которого кто-то наблюдает за мной.
С тех пор, как я здесь, меня не покидает странное чувство. В юности я путешествовал достаточно много для того, чтобы знать, что значит жить в чужой стране. И здесь я испытываю именно такое чувство. Здешняя атмосфера — язык жестов, молчания — совсем не такая, как в Новом Ватикане. Люди двигаются как будто медленнее, словно обдумывая каждый свой шаг, каждое мельчайшее движение. Они говорят мало, и все кажутся поглощенными каким-нибудь важным делом, не позволяющим им остановиться поговорить с тобой. Но, отойдя от них, ты не можешь избавиться от ощущения, что, оказавшись вне твоего поля зрения, человек, с которым ты разговаривал секунду назад, вновь впадает в полную апатию, как робот после нажатия на выключатель.
А потом, этой ночью, лежа без сна в темноте с закрытыми глазами и пытаясь сосредоточиться на молитве, раз уж не удалось заснуть, я слышал по временам доносившиеся из-за стен странные звуки. Тревожные звуки. Долгий, монотонный крик, как причитание. Эти звуки передавал цемент, искажая и преломляя их так сильно, что они становились похожи на стоны кита под водой. Еще мне показалось, что я слышал какой-то тихий голос, голос взрослого, бормотавший неразборчивые слова, грустно, почти плача.
Шумы и голоса. Всю ночь. Еле уловимые, но все же слышные.
Теперь я думаю, что, может быть, они мне просто приснились?
Что, может быть, в какой-то момент я просто заснул?
Может быть. А может, и нет.
Потому что во сне у меня было настолько яркое видение, что оно показалось мне реальностью.
В детстве меня обворожило одно изображение. Ребенок из семьи методистов, я был поражен рисунком на книге моего одноклассника-католика. На рисунке была изображена одетая в голубое женщина, блондинка со светлыми глазами и с ребенком на руках. Глаза прекрасной девушки смотрели прямо вперед, как будто видя насквозь, а ребенок, младенец, сидел у нее на руках в невероятной позе, вертикально, как взрослый. Его глаза были такого же цвета, как у матери, но ничто не могло сравниться с нежностью и мудростью взгляда этой женщины.
«Мадонна, — прошептал мой друг. — Матерь Божья».
Во сне я тоже слышу голос.
Во сне я тоже устал, как будто шел миллион дней миллион миль. Нежный женский голос шепчет мне на ухо, чтобы я открыл глаза. И вот передо мной она, одетая в голубое. И хотя ее волосы спрятаны под капюшоном и мне видна только часть ее лица, я убежден, что это и есть женщина из той книги, Богоматерь.
Ее смех звучит как трель кларнета, как течение ручейка:
— Нет, я не Мадонна. Зови меня…
Она произносит имя, но мне не удается его понять. Это огорчает меня.
— Мы скоро встретимся.
Она поднимает руку. Делает движение, и при этом движении перед моими глазами открывается заколдованный пейзаж: окутанное солнечным светом спокойное море, и по ясной поверхности воды движется корабль с белыми парусами.
Во сне я не могу произнести ни слова.
Женщина поворачивается ко мне спиной. Она медленно идет в сторону моря.
Я словно парализован. Я смотрю на нее и ничего не могу сделать.
Сделав несколько шагов, она оборачивается.
Она улыбается мне улыбкой, ясной, как заря.
— Голоса, которые ты слышишь, скоро умолкнут.
При этих загадочных словах ее тело начинает растворяться и бледнеть, пока окончательно не теряется в прозрачности воды. Пока не остается только море и его голубизна, и пустота без снов не затягивает меня.
В шесть утра свет на потолке включается сам по себе. На мгновение, прямо перед зарей мне приснилось, что я был в доме родителей в нашем городишке Медфорд к северу от Бостона, населенном несколькими тысячами жителей. Окна были открыты, прохладный весенний воздух чуть колыхал легкие занавески. Пение птиц возвещало начало нового дня, а снизу доносился грохот посуды, который производил мой отец, готовивший завтрак…
И тут я резко просыпаюсь от света. Вместо птиц — звон стоящего на полу будильника. Механического, заводного будильника. Обломка Китая прошлого века. Бриз, который я почувствовал во сне, был всего лишь воздухом, — и вовсе не свежим, — шедшим из вентиляционной решетки под самым потолком.
Я тру глаза, произнося молитву за отца, мать, брата и его семью. Нечто среднее между обращением к ангелу-хранителю и молитвой за упокой.
Центр столовой освободили от мебели. Столы и стулья составлены у дальней стены. Около пятнадцати человек стоит перед алтарем, устроенным по мере возможностей на столике, покрытом чистой, но заметно залатанной скатертью. Диакон Фьори стоит в первом ряду рядом с беловолосой женщиной, которая могла бы быть как его женой, так и матерью. Я не вижу доктора Ломбар, и никого из Швейцарской Гвардии тоже нет.
У меня нет облачения. Только одна «епитрахиль», смастеренная из наброшенной на плечи салфетки. Крест за моей спиной сделан из двух простых досок, прибитых к стене.
Я спрашиваю, можно ли найти для мессы музыку.
У них есть переносной магнитофон «Филипс», настолько потрепанный, что с трудом верится, что он еще может играть. Его включают в розетку с благоговением, которое испытывал бы ценитель, откупоривающий бутылку редчайшего вина.
Диакон показывает мне несколько старых дисков. Большая часть уже не читается, так как с них слезло металлическое покрытие, другие погнуты, третьи сильно исцарапаны.