Мы проговорили несколько минут, потом он передал трубку обратно моей бывшей жене. Я попытался успокоить ее, но мой срывающийся голос выдавал, что я сам не верю тому, что говорю.
Касс пропала. Она была самым основательным, самым аккуратным человеком из всех, кого я знал. Она носила с собой не один, а два карманных календаря, в которых все аккуратно записывала печатными буквами. На все письма и открытки она немедленно садилась писать благодарственные ответы. По ее часам всегда можно было сверять время, так как они никогда не спешили и не отставали.
Повесив трубку, я позвонил Маккейбу, а затем Дюрану, чтобы спросить у них совета. Фрэнни велел сидеть на месте, потому что даже полиция не начинает розыски пропавших, пока не пройдет двадцать четыре часа.
– Мне плевать на закон, Фрэнни! Это моя дочь. Она пропала. Она не позволяет себе таких штук. Как ты можешь говорить, чтобы я сидел на месте. Скажи, что мне делать.
– Успокойся, Сэм. Хочешь, чтобы я приехал и посидел с тобой?
Я чуть не лопнул от ярости. Мне пришлось несколько раз глотнуть, чтобы не дотянуться до него через телефон и не оторвать ему голову.
– Ты же коп! Помоги мне. Поможешь, Фрэнни? Просто сделай, что можешь.
– Держись, а я возьмусь за это, Сэм. Дай мне время. Я с тобой свяжусь, как только смогу.
Повесив трубку, я потер руками лицо. Чтобы хоть что-то сделать, мне надо было успокоиться. А это было нелегко. В моем обезумевшем от страха сознании рисовались страшные картины и отказывались исчезать. Ведущий теленовостей на фоне огромной фотографии Кассандры. Он с серьезным видом подробно описывает, что с ней произошло. Только позже я осознал, что частично это видение вызвано моими непрерывными мыслями о Паулине Островой – другой девушке, которая тоже ушла однажды вечером и не вернулась. Всегда терпеть не мог этих огромных фотографий в теленовостях. А телевидение всегда выбирало такие, где жертва выглядит или очень красивой, или занимается какими-нибудь милыми домашними делами – украшает рождественскую елку или ест на пикнике куриное крылышко.
В отличие от Маккейба, Дюран утешал меня как ангел-хранитель. Когда я рассказал ему о происшедшем, он тут же повесил трубку, сказав, что должен срочно кое с кем связаться. Он позвонил мне через полчаса, уже мобилизовав все свои войска. Как я понял, читая между строк, он попросил об услуге многих профессионалов, способных помочь. Как внушительно он, должно быть, выглядел в суде. Его голос звучал так спокойно и властно. Ощущалось, что этот человек позаботится обо всем. Этот человек знал, что нужно делать.
Позже позвонила Кассандрина мать и с негодованием спросила, кто такой этот Эдвард Дюран и кем он себя возомнил, учинив ей допрос третьей степени? Я попытался растолковать, но она уже успела настолько себя взвинтить, что до нее мало что дошло. И снова я попросил передать трубку Ивану. Я сказал, что он должен растолковать ей про Дюрана, что это один из немногих людей, кто действительно может помочь нам в данной ситуации. Пока мы говорили, вдали слышались ее вопли:
– О чем вы говорите? Спроси, почему он дома, а не разыскивает ее? Почему ты ничего не предпринимаешь, Сэм?
Когда моя мать в своей тщетной борьбе с раком в последний раз попала в больницу, она выработала определенную линию поведения, типичную для тяжело больных людей. Я уже не помню ее научное название, но оно и не важно. Суть же состоит в том, что, поскольку мир больного сжимается до одной комнаты и распорядка дня, все остальное не имеет значения. Где мой апельсиновый сок? Полчаса назад медсестра обещала мне стакан апельсинового сока, а его так и нет! Ярость, расстройство, истинное горе. Это ты взял мой журнал «Тайм»? Я положила его на столик, а теперь он пропал! Я часто видел, как эта добродушная, сердечная женщина приходила в ярость из-за опоздания врача или из-за того, что ей два дня подряд на десерт давали зеленое желе «Джелло».
И это вполне объяснимо, так как безнадежно больные видят, как испаряется их мир, и единственное, что им остается, – это хвататься за немногое оставшееся от жизни, как утопающий хватается за спасательный круг в открытом море в тысяче миль от берега. Однако от объяснений его близким не становится легче.
Через два дня ожидания известий о Касс я поймал себя на том, что веду себя в точности так же, как когда-то моя мать. Мой дом превратился в больничную палату, и моей величайшей заботой стали малейшие подробности.
Поначалу я еще был в состоянии выполнять какую-то работу. Писательство всегда было для меня убежищем и пристанищем. В прошлом, когда что-то шло не так, я убегал в свой кабинет, запирал дверь и прятался за сочинением какого-нибудь романа. Великое достоинство сочинительства – оно позволяет на время отбросить собственный мир и пожить в другом, который ты сам создаешь. Поднимаешь мост, соединяющий тебя с остальным миром, берешь ручку и принимаешься за работу.
Но не когда пропал твой ребенок. Не когда знаешь, что за стенами твоего кабинетика, в нескольких дюймах от света зеленой лампы и сохнущих чернил на недописанной странице, возможно, происходит самое жуткое, и ты не в силах этому помешать. Этот кошмар нельзя было преодолеть сочинительством, как нельзя было забыть о собственном то и дело замирающем сердце.
В первый день я еще пытался цепляться за работу, писать. Пока слова складывались, пока нечто знакомое оставалось логичным и постоянным, я еще владел собой; жизнь имела какой-то смысл. Но от трагической истории Паулины мне становилось только хуже. Удивляться тут нечему.
Ожидая телефонного звонка, я отчаянно нуждался в какой-нибудь конкретной работе, и потому решил устроить в доме уборку. Большой ковер в гостиной я пропылесосил, наверное, за сорок пять секунд – основательно, не какие-нибудь два торопливых прохода по загнувшимся углам. Как Роудраннер, я двигался по дому с такой скоростью, что, будь это в мультике, позади меня стелились бы облачка дыма. Как спринтер, я носился из комнаты в комнату, вытирая, моя, полируя и скребя. Беря дом штурмом, как безумец, я дважды наступил на убегавшего пса. Теперь его дурной характер не вызывал у меня ни неприязни, ни стыда. Его негодование было ничто по сравнению с моей неистовой, маниакальной потребностью двигаться, работать, занять чем-то руки – лишь бы не думать. Изо всех сил стараясь не думать, я в равной мере сходил с ума, был напуган и взбешен – но более всего беспомощен. Боже, как я ощущал свою беспомощность!
Когда я в первый раз закончил уборку, дом сверкал. Когда я закончил уборку второй раз, дом был в шоке. Я прошелся зубной щеткой по каждой щелочке в паркете и стальной щеткой по камням в камине. Лопасти вытяжки над плитой сверкали, миски для собачьей еды были вычищены жидким отбеливателем. Я понял, что это уже чересчур, только когда решил выстирать все свои шляпы. Я принял душ, а через два часа надолго залег в ванну – и каждый раз ставил телефон в пределах вытянутой руки. Я смотрел телевизор, пока там не кончились все программы, кроме полночных евангелистов. Я слушал их и плакал. Я молился каждый раз, когда они призывали к молитве. Господи, пожалуйста, сделай так, чтобы моя дочь была жива и невредима! В первую ночь я заснул на полу с телевизионным пультом в руке.