Кстати, а есть ли какая-то связь между моим общением с Рубелой и смертью ее матери?
— Как она умерла? — спрашиваю я существо, дрожащее в кресле мелкой дрожью так, будто ему очень холодно.
Оно обращает ко мне лицо с черными очками. Невидимый, но пристальный взгляд ледяным холодом обдает на миг мою душу.
— У нее не выдержало сердце, — отчетливо, выговаривая каждый слог, произносит моя собеседница, а потом, после долгой паузы, повторяет: — У нее не выдержало сердце…
И тут вдруг словно что-то ломается внутри нее, и она, обмякнув в кресле, говорит так отстраненно, словно речь идет о чем-то пустяковом:
— И я тоже скоро умру…
Словно дает кому-то торжественную клятву.
А у меня мелькает глупая, трусливая мыслишка: только не сейчас и не здесь!..
Словно разгадав мои мысленные пожелания, Рубела Фах выполняет свое нечеловеческое обещание лишь вечером этого дня.
У нее тоже не выдерживает сердце…
Что же должно было случиться в “первичной реальности”, чтобы Рубела все-таки выдала мне тайну ее матери? Каким образом мне удалось заставить ее нарушить свое обещание? Обманом? Угрозами? Или слезливым нытьем о том, как мне не везет в последнее время?..
Теперь я этого никогда не узнаю, потому что это уже не случится. Кто-то в будущем, определив источник утечки информации, вернулся в прошлое и принял нужные меры, и река событий потекла по другому руслу, а та долина, где она первоначально должна была течь, так и осталась мертвой, сухой пустыней…
Итак, пять смертей за каких-нибудь две недели. Слишком пугающая результативность избранной мной тактики расследования, чтобы ее можно было продолжать. Мои прячущиеся в сумерках анонимности противники, которым я собираюсь наступить на хвост, словно говорят мне: “Остынь, хардер, и задумайся: а стоит ли овчинка такой выделки? Или ты решил поработать ходячим предзнаменованием смерти, этаким царем Мидасом, только тот обращал все предметы в золото, а ты превращаешь людей, с которыми соприкасаешься, в трупы?”…
И в их предостережении есть частица правды.
Так дальше действовать нельзя.
Я — хардер, и моя задача — спасать людей, а не отправлять их на тот свет, даже если я преследую при этом задачу спасения всего человечества.
Кстати, с чего это ты взял, хардер, что ты кого-то спасаешь? Разве чудесный приборчик, который кому-то удалось изобрести и за которым ты столь безуспешно охотишься, не является вожделенным благом для каждого человека? Разве не о чудесной возможности лепить свою судьбу, как хочешь, мечтало веками то самое человечество, которое ты взялся спасать? А может, тебе следует не бороться с теми, кто взял на себя роль безвестных “благодетелей человечества”, а всячески оберегать их и гладить по головке?
Да, в борьбе с тобой они, не дрогнув ни жилкой, пошли на ликвидацию пяти… нет, четырех человек, которые могли бы выдать их тайну. Но во-первых, разве история не знает массу примеров, когда даже самые благородные и добрые защитники гуманных идеалов были вынуждены убивать? А во-вторых, где стопроцентные доказательства, что люди, которые отправились на тот свет, были именно убиты и именно теми, кто снабдил их “реграми”? Ведь даже в случае с Шермановым не может быть полной уверенности в этом, если киллеров на аэре наняли его конкуренты по бизнесу …
К тому же, разве не бессмысленна твоя борьба, Даниэль? Имеет ли смысл сражаться с противником, которому заранее известно, как ты поступишь, и который может вывернуться даже из-под самого точного твоего удара? Имеет ли смысл атаковать того, кто заведомо превосходит тебя по могуществу, достигнутому благодаря фантастической технике? Не является ли такая борьба подражанием жалкому и смешному герою Сервантеса в его тщетных попытках победить ветряки? И не пора ли тебе задуматься по примеру другого знаменитого литературного персонажа: продолжать неравный поединок и пасть под ударами судьбы или же смириться?
Вот в чем вопрос…
И тут меня осеняет одна идея, навеянная разговором двухнедельной давности. Оказывается, всё это время она варилась, булькая, в моём черепе, чтобы сейчас дать о себе знать убеганием через край воображаемой кастрюли.
Всё очень просто и логично.
Если даже допустить, что противник узнаёт о моих контактах с носителями “регров” спустя какое-то время и, вернувшись в прошлое, вынужден “принимать меры” к проболтавшимся “счастливчикам”, то как ему удается вычислить меня, несмотря на все мои камуфляжные ухищрения?
Иными словами, как Они распознают во мне хардера, невзирая на грим, изменение внешности с помощью голографии и прочие “шпионские” штучки? Нет ли во мне чего-то такого, что за версту кричит: “Это — переодетый хардер!”?..
Конечно, есть.
Эта штука вживлена в мой мозг и представляет собой такое инородное тело, которое вполне можно обнаружить при дистанционной интроскопии.
Она называется искейп, и нетрудно понять, почему я совершенно забыл о ее существовании: за всю свою жизнь я так привык к этому устройству, что теперь оно стало частью моего тела, частью моего “я”.
Но кто сказал, что это — неотъемлемая часть хардера?
Разве пример хардера Портура не свидетельствует о том, что можно жить и без искейпа?
Вопрос заключается лишь в том, сможешь ли ты и без искейпа остаться хардером.
И когда я отвечаю на этот вопрос самому себе, то немедленно отправляюсь в специализированную Клинику Щита.
Как и все прочие органы нашей организации, она представляет собой секретное заведение, о существовании которого знают только хардеры и те специалисты-медики, что практически безвылазно работают в искусственном городе на дне Индийского океана.
Искейпами в Клинике обычно занимается нейрохирург, имя которого обычным хардерам неизвестно. Он охотно отзывается на прозвище Авиценна, и можно лишь гадать, каким образом он согласился сотрудничать со Щитом, обрекая себя на заточение в подводно-медицинском царстве.
Собственно, об Авиценне, как и многие из моих коллег, я знаю лишь понаслышке: искейп вживляют в раннем детстве, и этой операции сопутствует глубокий наркоз с яркими галлюцинациями, поэтому я не уверен, что помню лицо профессора. Тем более, что этот облик может быть всего лишь следствием хорошо созданного голомакияжа…
Когда я попадаю в кабинет Авиценны, то убеждаюсь, что имидж выбран хирургом достаточно традиционный. Больше всего он походит на Эйнштейна: та же шапка седых волос и умный взгляд из-под кустистых седых бровей. Вот только голос образу пожилого ученого-исследователя не очень-то соответствует: насколько можно судить, он принадлежит человеку лет этак на двадцать моложе того возраста создателя теории относительности, который запечатлен на знаменитом портрете.
Выслушав меня, Авиценна не удивляется и не собирается разубеждать меня в принятом решении, как этого можно было бы ожидать.