– А лицо, глаза, волосы?
– На голове у него шапочка вязаная была, какие сейчас молодёжь носит, а на лице чёрные очки. Меня про эти приметы десять раз расспрашивали. Даже портрет с моих слов составили.
– Ага, – сказал Кондаков. – Значит, фоторобот уже имеется. Хорошо… А что можете сказать насчёт его голоса? Гундосил, картавил, заикался?
– Нормально говорил. Без всяких дефектов.
– Вы на его выговор внимания не обратили? Какой он: московский, питерский, рязанский?
– Скорее всего, питерский. Вот вы, например, иначе говорите.
– Что вы можете сказать о его одежде?
– Про шапочку вы уже знаете… Кроме того, на нём был свитерок, джинсы и светлая куртка. У нас в тот день холодновато было… А вот обувь не помню.
– Как вы думаете, почему на конверте не осталось отпечатков пальцев?
– Письмо у него в книге лежало, завёрнутое в целлофан. Говорил, когда опускать будете, не прикасайтесь к нему, а просто из пакета вытряхните в почтовый ящик.
– Это вам не показалось подозрительным?
– Как-то в спешке и не подумала. – Испугавшись, что сболтнула лишнее, Удалая ладонью прикрыла рот.
– Ничего, ничего, – успокоил её Кондаков. – Какая книга была в руках молодого человека?
– Большая… Чёрная… Похожая на Библию.
– Ваша подружка Царёва не могла её разглядеть?
– Вряд ли. Она только раз в нашу сторону зыркнула и сразу отвернулась. Сделала вид, что ничего не заметила, шавка поганая.
– Всё это, надо полагать, вы рассказали на предыдущих допросах?
– Ясное дело. Когда тебя два бравых молодца целый день вопросами мурыжат, тут любую мелочь вспомнишь. Даже то, какая ладонь у тебя чесалась и в каком ухе звенело… Уж лучше бы отодрали колхозом, меньше бы мучилась. Ой, извините за грубость! – спохватилась Удалая. – Я за последнее время так изнервничалась, так изнервничалась… Даже сыпь по коже пошла. – Она слегка распахнула халатик, чтобы эту самую сыпь продемонстрировать.
Кондаков едва не расплескал остатки чая, но самообладание сохранил. В джунглях Анголы и горах Афганистана ему случалось попадать и не в такие передряги.
– Самый последний вопрос, – сказал он голосом, не оставлявшим никаких надежд на возможное сближение. – Не припоминается ли вам какое-нибудь обстоятельство, способное пролить свет на личность автора письма, которое вы упустили на предыдущих допросах?
– Если я скажу «да», мне это не повредит? – Удалая понизила голос до шёпота.
– Наоборот. Это лишь укрепит наше доверие к вам и поспособствует вашему восстановлению в прежней должности.
– Было такое обстоятельство, – призналась она. – Я про него только ночью вспомнила, лёжа в постели… Когда этот типчик уже отдал мне письмо и собрался уходить, одна молодая парочка, отъезжавшая в Москву, решила сфотографироваться на фоне вагона. Паренёк мой, правда, успел отвернуться, но в кадр, надо думать, попал.
– А кто фотографировал?
– Да кто-то из провожающих. Их целая толпа на перроне собралась. С цветами, с шампанским. Так орали, что милиционеру пришлось урезонивать.
– Милиционера вы знаете?
– Ну так, шапочно… Володей зовут. Он раньше в сопровождении ездил. Помню, однажды даже подкатывался ко мне.
– В каком он звании?
– Я в этом не разбираюсь. Лычки на погонах. Широкие… Да вы его сразу узнаете! Рожа скуластая, как у монгола.
– Большое спасибо, Раиса Силантьевна, за гостеприимство и откровенность. – Кондаков встал поспешно. – Ваша помощь неоценима. Мы же, со своей стороны, сделаем всё возможное, чтобы реабилитировать вас в глазах коллектива и руководства дороги.
– Главное, руководства! – попросила Удалая. – На коллектив мне наплевать.
– Да-да. Руководства в первую очередь… – согласился Кондаков, отступая к дверям.
– Так, может, остались бы? У меня что-нибудь и покрепче чайка найдётся. – Халатик снова распахнулся, на сей раз как бы сам собой, и на Кондакова в упор уставились две могучие груди, покрытые синими прожилками сосудов, шрамами растяжек, пятнами пигментации, мелкими чирьями и крупными папилломами.
Эти груди предназначались не для любовных утех, а для проламывания крепостных стен и вскармливания львов.
После плодотворной встречи с Раисой Удалой Кондаков оказался, можно сказать, на распутье.
Нужно было сей же час выбирать между тремя вариантами действий. Либо в поисках очевидцев последнего взрыва отправляться на берег Финского залива. Либо, используя прежние связи в областном Управлении ФСБ, разузнать об итогах работы смежников. Либо, с помощью милиционера Володи, попытаться установить личность неизвестного фотографа, вполне возможно, сумевшего запечатлеть подозреваемого на плёнку.
После недолгого раздумья Кондаков выбрал третий вариант. И не потому, что он казался наиболее перспективным. Просто два другие могли подождать.
Пришлось возвращаться на Московский вокзал, что было бы досадно и утомительно во всяком другом российском городе, но только не в Петербурге, где, слава богу, любой случайный маршрут естественным образом превращался в увлекательную экскурсию.
Особенно впечатляли Кондакова петербургские мосты, имевшие со своими московскими собратьями столько же сходства, сколько было его между грозной, таинственной Невой и захудалой, мелкотравчатой Яузой. Строгая аристократическая красота здешних набережных, площадей и проспектов не шла ни в какое сравнение с аляповатой купеческой роскошью Первопрестольной. Золотые купола и шпили освещали Северную Пальмиру даже в самые сумрачные дни, что почему-то никогда не удавалось куда более многочисленным московским церквям.
Если верить поэтам и историкам, вековое проклятие лежало на обоих городах, но даже оно было совершенно разным.
На Москву каинову печать навлекло азиатское коварство, людоедское жестокосердие и патологическое властолюбие собственных правителей, а на Петербург промозглым, чахоточным туманом легли превратно понятые и до неузнаваемости исковерканные чужеземные идеи о примате личности над обществом, у нас, как всегда, обернувшиеся своей противоположностью.
Впрочем, далеко не всё здесь было благополучно, далеко не всё…
И хотя в центральных районах половина зданий стояла в строительных лесах, затянутых зелёной предохранительной сеткой, похожей издали на марлю, предназначенную для ран великана, беспристрастный взгляд постоянно натыкался на отвалившуюся штукатурку фасадов, ржавое железо крыш, загаженные подъезды, раздолбанные мостовые.
Куда ни повернись, работы было непочатый край. И неудивительно! Если при Петре Первом любое каменное строительство разрешалось исключительно в новой столице, то при серпасто-молоткастой власти все ресурсы Госстроя уходили на возвеличивание Белокаменной. А ведь городское хозяйство, грубо говоря, имеет сходство с венерической болезнью – коль однажды запустишь, потом горя не оберёшься.