– А сдувалкой теперь что же, шпаргалку зовут? – удивился Охтин. – Ишь ты! В наше время такого слова не было.
– В наше тоже, – подтвердил Тараканов. – Но не в этом закавыка… Слушайте, Русанов, что же мне с вами делать?
– А что? – спросил Шурка с замиранием сердца. – Вы все еще не верите, что про Вильгельмов я писал?
– В том-то и штука, что верю… – сердито сказал Тараканов. – Нет сомнений – писали вы! И даже верю, что именно на пенечке, одним духом. Но беда вот какого рода – гонорар я уже выплатил покойному Кандыбину, и назад его изъять, сами понимаете, не представляется возможным. К Малинину просить деньги обратно я тоже не могу идти. Как же нам поступить, а, Александр Константинович?
– Да ерунда! – махнул рукой абсолютно счастливый Шурка. – Гонорар ерунда! Хотите…
Он чуть не сказал: «Хотите, возьмите себе заметку про позиционную войну в гимназии, хотите, я вам еще сто заметок напишу… только печатайте их, только печатайте! Бесплатно!» – но осекся, потому что постеснялся: «Подумаешь, что я, шедевры пишу, что ли, так навязываться? Тоже мне, знаменитый журналист Влас Дорошевич нашелся!»
Тараканов и Охтин переглянулись.
«Небось думают – ну и наглец!» – решил Шурка и вовсе стушевался. Уходить пора, вспомнил он… Пора, а неохота!
– Поступим так, – предложил Тараканов. – Я вас возьму к себе на работу, репортером. Будете заметки писать, а я вам стану несколько переплачивать, чтобы ту сумму, ну, за Вильгельмов, покрыть постепенно. Однако на слишком высокие гонорары не рассчитывайте, понятно?
Шурка уставился на него вытаращенными глазами. Что он говорит?! Не может быть, Шурка, конечно, ослышался…
Охтин что-то сказал и протянул ему руку. Шурка руку машинально пожал, но ушам своим опять не поверил и тонким голосом переспросил:
– Что вы сказали?
– Я сказал: рад с вами познакомиться, господин Перо! – любезно повторил Охтин.
* * *
Чего-то в таком роде следовало ожидать. Глупо было надеяться, что от нее вот так просто отступятся! И тем не менее Лидия какое-то время ощущала себя в полной, блаженной безопасности… Словно птица, которая летит себе и летит, даже не подозревая, что где-то, в болотной тине, в камышах, сидит охотник с ружьецом и медленно, с гнусным наслаждением, выцеливает свободный полет, чтобы прервать его метким выстрелом… Птица падает в воду, трепеща от боли и мучительного ужаса, не понимая, что произошло, бьет крыльями по воде, вытягивает шею, раскрывает клюв в последнем усилии поймать уходящую от нее жизнь, словно она – мошка, всего лишь проворная мошка, за которой можно погнаться и схватить… Но нет, мошка-жизнь, воля, свобода уже упорхнули от нее… тинистая вода вот-вот сомкнется над шелковистой головой… И как будто этого мало судьбе, охотник, подбивший птицу, подходит к ней, хватает за горло и сворачивает голову набок. А потом пристегивает к своему ягдташу, и птица болтается на его поясе, свесив лапы и нелепо болтая скрученной головой на ставшей странно длинной шее…
Почему-то именно вот так – подстреленной птицей со свернутой шеей – представляла себя Лидия Шатилова после того, как к ней пришел сормовский рабочий Илья Матвеевич Силантьев и передал привет от доктора Туманского.
Вот уж на кого, на кого, а на Силантьева она бы в жизни не подумала, что он социалист, эсер или большевик, черт их всех разберет! До этого она видела его всего лишь раза три. Ну, от силы – четыре. Силантьев выглядел скорее как благообразный, богобоязненный крестьянин, чем как пролетарий, тем паче – пролетарий, обуреваемый жаждой свержения существующего строя. И когда после исчезновения Андрея Туманского сыскной полиции и охранке стало известно, какой на самом деле медициной занимался так называемый доктор, и начали они шерстить всех прежних знакомых Туманского, особенно ближних, бывавших, по показаниям квартирной хозяйки, у него на квартире, о Силантьеве даже и не упоминал никто.
Лидию Николаевну тоже обошли вниманием. По счастью! Потому что в этом случае открылась бы, пожалуй, картина поинтересней, чем связи с рабочими.
Вот именно – связи !
Но обошлось…
Вместе с остальными членами профсоюзного комитета сормовичей Силантьев бывал в доме у Шатилова, который, даже после того, как его обманул пригретый им Туманский, не утратил охоты заигрывать «с народишком». Лидию муж тоже заставлял присутствовать на встречах с «профсоюзниками», и она подчинялась, хотя терпеть этого не могла и дивилась не только Никите, но и сыну, Олегу, для которого, такое впечатление, разбирательство во всевозможных «народных нуждах» составляло если не наслаждение, то, во всяком случае, интерес. И тем не менее бывать на собраниях Лидии приходилось – как председательнице дамского комитета Сормова.
Фрондерство среди интеллигенции вошло еще в б?ольшую моду, чем в довоенные годы. Прочие комитетчицы, жены инженеров, были женщины передовые, прогрессивные, то и дело заводили разговоры о производственных делах, ну и госпоже председательнице пришлось приучиться болтать не только о модах или литературных новинках, но и «болях и радостях рабочего класса» – так это называлось. Слушать обожаемого Лидией Кузмина – «Если бы я был твоим рабом последним, и сидел бы я в подземелье, и видел бы раз в год или два года золотой узор твоих сандалий, когда ты случайно мимо темниц проходишь…» – им казалось отсталым и пошлым. А про «вонючие онучи», как в глубине души, ума и сердца называла заигрывания с пролетариями Лидия, – сколько угодно!
Ну что ж, с волками жить – по-волчьи выть.
Приходилось выть на заседаниях дамского (!) комитета про «онучи».
Очень хорошо принимались прогрессивными инженершами те прибаутки-рассказки, которые Лидии удавалось услышать именно от Силантьева.
На собраниях, устраиваемых Шатиловым, он сидел и благостно улыбался, в шумные споры не вмешивался, главному инженеру никогда не противоречил. Только изредка, стоило разгореться спору, он, словно и невпопад, словно для того лишь, чтобы повеселить собравшихся, пересказывал какие-то смешные истории, услышанные от неведомых знакомых.