Черепаший вальс | Страница: 46

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Его издевательский тон вывел Жозефину из себя.

— Как ваш брат, получше?

— Состояние стабильное.

— А-а…

— Вы вовсе не обязаны о нем справляться. Вы слишком вежливы, Жозефина. Слишком вежливы, чтобы быть искренней.

Она почувствовала, как в ней закипает гнев. С каждым словом он все больше становился чужим, непрошеным гостем, с которым ей совершенно не о чем разговаривать. Она с удивлением и даже с удовольствием отметила это новое для себя чувство. Достаточно использовать этот гнев как рычаг, и Лука будет сброшен за борт. Утонет в море ее безразличия. Она чуть помедлила.

— Жозефина? Вы меня слышите?

Тон был игривым, насмешливым. Она собрала все силы и нажала на рычаг.

— Вы правы, Лука, мне абсолютно наплевать на вашего брата, который обзывает меня клушей, а вы соглашаетесь!

— Он страдает, он не может приспособиться к жизни…

— Вам это нисколько не мешало вступиться за меня. Мне неприятно, что вы никогда меня не защищаете. И в придачу все это пересказываете мне. Вам как будто приятно меня унижать. Мне не нравится, как вы ко мне относитесь, Лука, если быть точной.

Долго сдерживаемые слова неудержимым потоком рвались наружу. Сердце ее колотилось, уши пылали.

— Ах-ах! Наша монашка бунтует!

Он заговорил в точности как брат!

— До свидания, Лука… — выдохнула она.

— Я вас обидел?

— Лука, думаю, вам не стоит больше звонить.

Она поняла, что взяла верх. Нарочито медленно, упиваясь своим расчетливым равнодушием, обронила:

— До свидания.

И повесила трубку. Долго смотрела на телефон, как на орудие преступления, поражаясь собственной отваге, чувствуя смутное уважение к этой новой Жозефине, способной бросить трубку, разговаривая с мужчиной. И это я? Я это сделала? Она расхохоталась. Я порвала с ним! Первый раз в жизни сама ушла от мужчины! Решилась! Я, кулема и недотепа, серая библиотечная крыса, которую можно бросить ради маникюрши, задавить долгами, оскорблять, которой все вертят как хотят, я это сделала!

Она подняла голову. Было слишком рано, чтобы говорить со звездами, но вечером она им все расскажет. Расскажет, как выполнила свое обещание: никто больше не посмеет вытирать об нее ноги, никто не посмеет презирать ее, никто не сможет безнаказанно ее оскорбить. Она сдержала слово.

И побежала будить Ширли, чтобы сообщить ей хорошую новость.


Анриетта Гробз вышла из такси, оправила платье из натурального шелка и, наклонившись к дверце, попросила водителя подождать. Тот в ответ буркнул, что делать ему больше нечего. Анриетта сухо пообещала солидные чаевые; тот кивнул, вертя ручку радиоприемника в поисках нужной волны. «Я ему предлагаю деньги, чтобы он просто посидел за рулем своей колымаги, а он еще недоволен! — ворчала Анриетта, впечатывая квадратные каблуки в гравий аллеи. — Чтоб вам провалиться, бездельники!»

Она приехала за дочерью. «Хватит уже, отдохнула, нечего киснуть в больничной палате, это уже распущенность, и ничего больше; собери вещи и готовься к выписке», — заявила она ей накануне по телефону.

Врачи дали согласие, Филипп оплатил счет, дома ждала верная Кармен.

— И что мне теперь делать? — спросила Ирис, устроившись на сиденье и положив руки на колени. — Ну, кроме маникюра, конечно.

Она сунула руки под сумочку, пряча обломанные ногти.

— Мне было хорошо в той комнатушке. Никто меня не беспокоил.

— Ты будешь бороться. Вернешь мужа, положение в обществе, свою красоту. Совсем себя запустила, кожа да кости! Безобразие! Тебя и обнять страшно, того гляди уколешься. Женщина, которая не следит за собой, — это женщина без будущего. Ты слишком молода для затворницы.

— Моя песенка спета, — сказала Ирис спокойно, словно констатируя факт.

— Не болтай языком! Займешься гимнастикой, почистишь перышки, подкрасишься и вернешь мужа. Мужчину заарканить нетрудно, достаточно простого танца живота. Учись вилять задом!

— Филипп… — вздохнула Ирис. — Он навещал меня из жалости.

Я его стесняю, подумала она. Он не знает, что со мной делать. Нельзя стеснять человека, если он тебя больше не любит. Надо сидеть тихо и не высовываться, чтобы оттянуть разрыв. Ждать, пока тебя забудут, забудут все обиды и претензии. И надеяться, что, когда гроза минует, тебя примут обратно.

— Постарайся!

— Не хочется…

— Нет уж, изволь разохотиться, не то кончишь как я — будешь ходить в кусачих кофтах с распродажи да закупаться банками тунца и зеленого горошка по сниженным ценам!

Ирис выпрямилась, в ее глазах мелькнул насмешливый огонек.

— Ты поэтому меня отсюда вытащила? Потому что у тебя кончились деньги и ты решила ими разжиться у Филиппа?

— О! Как я вижу, тебе лучше, почти оклемалась!

— Не часто ты приезжала ко мне в клинику. Не перетрудилась.

— Не люблю больницы.

— А тут вдруг явилась, потому что я тебе понадобилась, а вернее, понадобились деньги Филиппа. Противно!

— Противно, что ты махнула на себя рукой, а вот Жозефина живет припеваючи. Она тут ходила обедать к этому борову Марселю. Под ручку с твоим мужем!

— Я знаю, он мне говорил… Знаешь, он ведь ничего не скрывает. Даже не дает себе труда… Лучше бы он мне врал, тогда оставалась бы какая-то надежда. Я бы думала, что он не хочет причинить мне боль, что он ко мне еще привязан.

— И ты спускаешь ему с рук?

— А что, по-твоему, мне делать? Плакать? Хватать его за фалды? В твое время это, может, и сработало бы. Сейчас нет смысла бить на жалость. Во всем конкуренция, даже в любви. Надо иметь стальные нервы, апломб и напор, а я уже так не умею.

— Неважно! Раньше умела и опять научишься…

— К тому же я даже не уверена, что люблю его. Я никого не люблю. Мне даже сын безразличен. Я не поцеловала его на Рождество. Не хотелось приподниматься, чтобы его поцеловать! Я — чудовище. Так что мой муж…

Она говорила непринужденным тоном, словно это признание ее скорее забавляло, чем печалило.

— Кто тебя просит его любить? Ты сама устарела, бедная моя девочка!

Ирис повернулась к матери: разговор становился интересным.

— Значит, папу ты никогда не любила?

— Что за глупости! Это был муж; никто не задавал себе лишних вопросов. Женились, жили вместе, иногда смеялись, иногда нет, но уж точно из-за этого не страдали.

Ирис не помнила, чтобы отец с матерью хоть раз вместе над чем-то смеялись. Смеялся он — своим собственным остротам. Чудной был мужчина! Занимал совсем мало места, говорил мало и умер так же, как жил — тихо и незаметно.