Я проехал вперед и посмотрел на него.
На меня бледным пятном с громадными глазами глядело его лицо. Он по-прежнему боялся.
— Похоже, кроме Белазиуса, — заметил я. — Почему?
— Он... он ничего мне не говорит, мой повелитель.
— Не надо, — строго сказал Кадал. — Тебе известно о нем почти все, ты все время находишься рядом с ним. Давай, выкладывай, где твой хозяин?
— Я... он скоро придет.
— Мы не можем долго ждать. Нам нужна лошадь. Пойди и скажи ему, что мы здесь, хозяин Мерлин ранен, а пони хромает. Нам надо быстрее попасть домой. Ладно? Почему ты не идешь? Бога ради, скажи, в чем дело?
— Не могу. Я ни в коем разе не должен этого делать. Он запретил мне отходить от этого места.
— Точно так же он запретил нам съезжать с дороги, чтобы мы не нашли его? — спросил я. — Понятно. Тебя зовут Ульфин? Ладно, Ульфин, забудь о лошади. Я хочу знать, где Белазиус?
— Я... я не знаю.
— Но ты же видел, в каком направлении он пошел?
— Н-нет, господин.
— Клянусь собакой, — воскликнул Кадал. — Какое нам до этого дело? Нам нужна лошадь. Гляди, парень, рассудим здраво. Не можем же мы ждать полночи, пока не явится твой хозяин. Не съест же он тебя живьем за то, что господину Мерлину понадобилась лошадь.
Мальчишка начал заикаться.
— Ладно, что же ты хочешь, чтобы мы нашли его и попросили у него особого разрешения?
Ульфин пошевелился и, как последний идиот, засунул себе в рот кулак.
— Нет... Вы не должны... Вам нельзя!
— Клянусь Митрой! — выдал я клятву, которой в то время очень увлекался, услышав ее от Амброзиуса. — Чем он занимается? Убивает?
Здесь меня прервал пронзительный крик.
Не крик боли, а даже хуже, крик смертельно напуганного человека, ужаса. Невыносимый вопль нарастал, грозя взорваться, и потом резко оборвался, словно кому-то перерезали горло. В жутковатой тишине слабым эхом послышался вздох Ульфина.
Кадал, обернувшись, замер. Одной рукой он схватился за меч, другой держал Астера. Я повернул кобыле голову, поводья бросил ей на шею. Она наклонилась вперед, чуть не скинув меня, и рванулась через сосны к дороге. Я распростерся у нее по шее, укрываясь от хлещущих сверху ветвей. Я обвил шею кобылы рукой и прилип к ней, как клещ. Ни Кадал, ни Ульфин не тронулись с места, не произнесли ни звука.
Перебирая ногами и скользя, кобыла спустилась с насыпи. Я совершенно не удивился, когда увидел на противоположной стороне дороги узкую и заросшую тропу.
Лошадь заупрямилась, и я натянул поводья. Она явно хотела домой. Я хлестнул ее. Прижав уши, она галопом понеслась по тропе.
Тропа петляла. Пришлось сразу же замедлить ход и перейти на кентер. Даже в свете звезд было видно, что недавно здесь кто-то проезжал. Тропой настолько редко пользовались, что она почти полностью заросла зимней травой и вереском. Мягкая земля поглощала шум скачущей лошади.
Я напряг слух, пытаясь услышать, направился ли следом за мной Кадал, но было тихо. Тогда мне пришло в голову: они решили, что я, напуганный криком, направился домой, как мне прежде наказал Кадал.
Я пустил Руфу шагом. Она охотно подчинилась, подняв голову и уши. Лошадь мелко дрожала. Через три сотни шагов впереди замаячил просвет: лес, должно быть, кончался. Я внимательно всмотрелся, но там ничего не проглядывало.
И здесь послышалось тихое, настолько тихое, что мне пришлось напрячь весь слух, чтобы убедиться, что это не ветер и не море, — пение.
У меня по коже побежали мурашки. Теперь я понял, где находился Белазиус и почему Ульфин был так напуган. Стало ясно, почему Белазиус велел держаться дороги и возвращаться до темноты.
Я выпрямился в седле. По моему телу, подобно морской зыби, волнами начало распространяться тепло, дыхание участилось. Не страх ли это, подумал я. Нет, прежнее волнение. Я остановил кобылу и соскользнул с седла. Проведя ее несколько шагов по лесу, я кинул поводья на ветку и закрепил их. Отходя, почувствовал в ноге боль, но ее можно было терпеть. Вскоре я забыл о ней и быстро зашагал на звуки пения.
9
Я оказался прав: море близко. Оно начиналось сразу за лесом. Я почувствовал соленый запах и увидел наносы водорослей. Лес неожиданно кончился. Вниз уходил крутой берег с обнаженными корнями деревьев. Год за годом их подмывали волны. Узкая прибрежная полоса состояла из галечника, перемешанного с песком и блестевшего под накатывавшимися волнами. В заливе было тихо, будто бы его все еще покрывал лед. Вдалеке, за мысом, начиналось открытое море. Справа, к югу, поднимался горный кряж, заросший лесом. На севере, где земля была мягче, деревья росли гуще. Гавань — лучше не придумаешь, если бы не мель. Волна откатывала, обнажала камни и крупные валуны, скрывавшиеся под водой. В звездном свете на них блестели водоросли.
В середине залива, прямо в его центре, будто сооруженный человеческими руками, высился остров. Во время отлива он превращался в полуостров. Овальный клочок земли с берегом связывала каменная дорога, несомненно построенная человеком. Она протянулась к берегу, словно каменная пуповина. В ближайшей из заводей, образованных насыпью, лежали плетеные рыбацкие лодки, похожие на тюленей.
Внизу у моря снова появился туман, нависая между ветвями деревьев, подобно рыбацким сетям на просушке. Он рваными кусками стелился над поверхностью воды, растворяясь вдали. Остров утопал в тумане, словно паря на облаке. Звездный свет отражался в нем серым мерцанием.
Остров имел скорее форму яйца, нежели овала. С одной стороны поднимался холм, у основания которого были навалены камни, образовавшие круг. С ближней ко мне стороны один камень отсутствовал, создавая широкий проход. До насыпи, по обеим сторонам дороги также стояли камни.
Оттуда не доносилось ни звука, ни шума. Если бы не тусклые очертания лодок, то я бы подумал, что крик и пение мне приснились. Я стоял на краю леса, не выходя на опушку, обняв рукой молодой линь и опершись на правую ногу. Мои глаза настолько привыкли к темноте леса, что освещенный туманным сиянием остров был виден мне как днем.
У подножья холма, прямо у входа в колоннаду, неожиданно вспыхнул факел. Вспышки выхватили из темноты отверстия в горе и фигуру в белом одеянии, шедшую впереди факельщика. Клубы тумана в тени каменных изваяний оказались группами неподвижных людей, одетых в белое. Факел подняли, и пение продолжалось. Такой неторопливый и то затухающий, то усиливающийся ритм пения я слышал впервые. Факельщик начал опускаться, до меня дошло, что под землей есть дверь. Он спускался в подземелье под холмом по лестнице. Остальные, толпясь, направились за ним, сходились в группы, скучивались около двери и втягивались внутрь, как дым.
Пение не смолкало, хотя и сделалось совсем приглушенным, напоминая гудение пчел в зимнем улье. Мелодия уже не различалась, остался лишь ритм. Он дрожал в воздухе, его пульс скорее можно было нащупать, нежели услышать. Дрожание учащалось и становилось все напряженнее, заставляя сильнее биться мое сердце.