Он был на Божий свет рожден.
И только малость отличала
Его от «старших» по уму:
Он видел радости Начало
Там, где они – Конец всему.
То лето стало для Антона воистину поэтическим. Прочитанные книги вкупе с впечатлениями от прекрасной природы произвели чудесное действие на его душу, и куда бы ни ступала его нога, все представало перед ним в волшебном романтическом свете.
Но сколь ни тесны были его отношения с Филиппом Райзером, он все же предпочитал одинокие прогулки. Путь от новых ворот Ганновера прибрежным лугом до водопада возбуждал в нем больше всего романтических мыслей.
Торжественный покой, воцарявшийся над этим лугом в полуденные часы, когда одинокие дубы, рассеянные тут и там в солнечном сиянии, отбрасывали тень на луговую зелень; низкорослый кустарник, за которым совсем рядом слышалось журчанье падающей воды; уютный лес на другом берегу, где они с Райзером прогуливались по утрам; пасущиеся стада вдали и город с его четырьмя башнями и окружным валом, обсаженным деревьями, – все это походило на картинку в камере-обскуре. И все навевало удивительное настроение, какое возникает, когда мы вдруг остро чувствуем, что именно в эту минуту находимся именно здесь и ни в каком другом месте, что это и есть наш истинный мир, о котором мы часто думаем как о чем-то идеальном.
Вспомним, что, читая романы, мы зачастую составляем об описанных там местах и странах тем более удивительное представление, чем дальше эти места и страны от нас отстоят. И попытаемся вообразить, как воспринимает нас хотя бы житель Пекина, для которого мы сами вместе с вещами, нас окружающими, предстаем столь же чуждыми и необычайными. Такое расположение мысли придает окружающему нас миру некое странное мерцание, которое сообщает ему нечто столь же чуждое и необычное, словно мы проделали тысячемильное путешествие, дабы обрести этот взгляд. Рождается ощущение, что мы одновременно расширены и сжаты, и возникающее отсюда смешанное чувство рождает особый род печали, которая охватывает нас в такие мгновения.
Уже тогда Райзер начал размышлять над подобными явлениями и исследовать, как именно вещи могут производить на него впечатления такого рода, но сами впечатления были еще слишком живы и не поддавались холодному рассудку, да и сама его мысль не располагала еще достаточным опытом и достаточной силой, чтобы совладать с образами, порождаемыми его фантазией. К тому же он был склонен к известной вялости и сибаритству, что тоже отнюдь не способствовало развитию его мысли.
Тем не менее он еще с прошлого лета задумал сочинить статью о любви к романтическому и послать ее в «Ганноверский журнал». Он методически собирал идеи для этого сочинения, благо собственный опыт предоставлял ему их ежедневно. Вот только скомпоновать статью ему никак не удавалось.
К тому же он не мог понять, почему разбросанные по лугу высокие деревья, отбрасывавшие тень при полдневном солнце, производили на него столь сильное впечатление; ему не приходило в голову, что это возвышенное и торжественное зрелище, столь тронувшее его сердце, составляется именно одиноким расположением деревьев, беспорядочно разнесенных по местности на далекое расстояние. Всякий раз, когда он бродил по лугу, одинокие деревья как бы возвышали и освящали его собственное одиночество, направляли его мысли в высокие сферы. Шаг замедлялся, голова опускалась, и все его существо настраивалось на серьезный и торжественный лад, он углублялся в заросли низкорослого кустарника, устраивался в его тени близ водопада и предавался своим фантазиям либо читал.
Не проходило дня, чтобы его фантазия не черпала новых образов будь то из действительного, будь то из идеального мира…
Вдобавок ко всему в том году вышли в свет «Страдания юного Вертера», и эта книга во многом отозвалась на его тогдашние мысли и чувства об одиночестве, очаровании природы, патриархальном образе жизни, о том, что жизнь есть сон, и т. п.
Он взял ее у Филиппа Райзера в начале лета, и с тех пор она сделалась его постоянным чтением и всегда лежала у него в кармане. Все чувства, поднявшиеся в нем на прогулке в тот пасмурный день и побудившие его написать стихотворение Филиппу Райзеру, вновь ожили в его душе благодаря этой книге. Он заново обрел здесь свои мысли о близком и дальнем, которые пытался выразить в сочинении о любви к романтическому, и здесь же нашел развитие собственных размышлений о жизни и существовании. «Можешь ли ты сказать: „Это есть“, – когда все проходит, когда все проносится с быстротой урагана» [10] . Ведь эта же мысль так долго придавала собственному его существованию вид заблуждения, мечты и иллюзии.
А вот страданий самого Вертера он не мог понять по-настоящему. Чтобы проникнуться любовной страстью, ему требовалось известное напряжение. Он должен был силой принудить себя стать на место героя, если хотел заразиться его чувствами. Ибо всякий, кто любит и любим, казался ему чуждым и совершенно иным существом: он и представить себе не мог, что его когда-нибудь полюбит женщина. Вертеровы рассуждения о своей любви напоминали ему бесконечные рассказы Филиппа Райзера о том, как он постепенно добивался расположения подружки.
Но более всего Райзера восхищали общие рассуждения о жизни и существовании, об обманчивости людских желаний, о бесцельной земной сутолоке, живые зарисовки природных сценок, мысли о судьбе и о назначении человека.
То место, где Вертер сравнивает жизнь с театром марионеток, подвешенных на проволоке, где он говорит, что сам играет в этом театре, а точнее, играют им, что порой он хватает соседа за деревянную руку и в ужасе отшатывается, – это место разбудило в Райзере воспоминание о подобном чувстве, которое он нередко испытывал, подавая кому-нибудь руку. За повседневной рутиной человек забывает о своем теле, точно так же подверженном законам разрушения всех физических тел, как деревяшка, которую мы можем расколоть или распилить, забывает о том, что сам двигается согласно тем же законам, как и всякий механизм, им созданный. Лишь в редких случаях мы вдруг остро осознаем, что наше тело есть бренный физический объект, и ужасаемся самим себе, внезапно почувствовав, что всю жизнь считали себя совсем не тем, что мы суть на самом деле. В действительности же мы – то, чем быть нам страшно. Когда мы подаем другому руку или просто смотрим на его тело, касаемся его, ничего не зная о бродящих в нем мыслях, сама идея телесности рисуется нам ярче, чем при наблюдении за собственным телом, поскольку мы не можем отрешиться от мыслей о нашем теле, заслоняющих от нас само это тело.
Но всего ярче представились Райзеру слова Вертера о безнадежном и безрадостном прозябании подле Лотты, о смертном холоде, веявшем на него. В точности то же пережил однажды и Райзер, когда однажды, проходя по улице, вдруг испытал сильное желание – и невозможность – бежать от самого себя. Он тогда остро почувствовал всю тяжесть бытия, которую человек принужден каждодневно взваливать на себя, едва встав с постели, и носить до отхода ко сну. Эта мысль казалась ему невыносимой и буквально гнала к реке, где он хотел сбросить гнетущее бремя своего жалкого существования, но срок его еще не вышел.