Я никакие мог сообразить, куда пойти. Восточный Берлин в этот час, казалось, уже закрывал свои ставни на ночь. Я знал, что вскоре опять вернусь сюда, схожу в оперу или на спектакль, а может, отыщу и джаз-клуб, попытаюсь проникнуть чуть глубже в тайны этого неприступного города. Но сейчас, когда по-настоящему завьюжило — а податься было некуда, — я решил двигаться к чекпойнту. К тому времени как я добрался до него, мне уже хотелось только одного: согреться. Я был единственным туристом на границе. Из палатки по соседству с баррикадой вышел страж и поднял руку, давая мне знак пройти в таможенную зону. Трое вооруженных до зубов солдат, мерзнувших в карауле, проводили меня взглядами.
Я вручил свой паспорт дежурному офицеру.
— Имеете при себе что-то из контрабанды? — спросил он.
Я что, похож на сумасшедшего? — хотелось мне спросить. Но вместо этого покачал головой и сказал:
— Нет, сэр.
— Вы ничего не покупали?
А что там можно купить?
— Нет, сэр.
Он просканировал мое лицо, пытаясь разглядеть признаки нервозности или беспокойства. А мне было просто холодно. Потом, обмакнув в чернила штамп, офицер шлепнул отметину в мой паспорт. Возвращая мне документ, он произнес:
— Auf Wiedersehen.
Я кивнул в ответ. Прежде чем подойти к высоким воротам, за которыми открывался «американский сектор», я преодолел еще два препятствия с паспортом в руке. Дежурили уже трое контролеров: один провел заключительную проверку моей визы и открыл ворота; двое других (я усмехнулся про себя) наблюдали за действиями своего коллеги. Может, это была гарантия, что по ту сторону границы не окажется тот, кто ее охраняет? Может, тотальная слежка друг за другом и помогала им держаться всем вместе, взаперти?
Возможно, пограничник прочитал мои мысли. Возвращая мне паспорт, он произнес безрадостным, но твердым голосом:
— Можете идти.
Затем, открыв ворота, он сделал мне знак двигаться вперед. Я снова был на Западе. Уже у входа в метро я обернулся, чтобы еще раз посмотреть на чекпойнт «Чарли». Но он исчез, растворился в белой пелене. Снег, как всегда, стирал с лица земли все, что мы предпочитаем не видеть.
Фитцсимонс-Росс работал, когда я вернулся домой. С малярной кистью в руке, он энергично наносил голубую грунтовку на черный холст. Стереосистема выдавала джазовую импровизацию, и эту какофонию удачно дополняла дикарская анимация в исполнении моего соседа. Заляпанный аквамариновой краской, он походил на туземца из племени туарегов.
Наблюдая за тем, как он, пританцовывая под музыку, ловко и профессионально орудует кистью, я невольно залюбовался и позавидовал его умению растворяться в происходящем, находить радость и утешение в единении с холстом и в то же время контролировать каждое свое движение. Наверное, в этом и есть великое притяжение искусства: в процессе творчества ты чувствуешь себя властелином мира. Как только твоя картина оказывается в руках галериста — или твоя рукопись у редактора, — она уже не принадлежит тебе, ее судьбой распоряжаешься не ты. Но пока ты работаешь, она твоя. Наверное, каждому мастеру знаком этот сладкий миг «здесь и сейчас», когда что-то щелкает у тебя в голове. И ты уже не задумываешься о том, что произойдет дальше. Ты просто делаешь свое дело. Работа накрывает тебя с головой. Тебя затягивает в воронку вдохновения, и ты подчиняешься неведомой силе, которая увлекает вперед.
Глядя, как Фитцсимонс-Росс атакует холст, я думал только об одном: Вот он. Момент. Самая необузданная и страстная любовь. Чистое сумасшествие.
Я тихонько прокрался наверх — мне не хотелось нарушать эту идиллию. Когда я зашел к себе, то увидел на столе клочок бумаги, на котором было нацарапано:
«Был сегодня днем в „Стамбуле“, и Его Превосходительство Омар сказал, что тебе звонила секретарь герра Велманна. Просила, чтобы ты ей перезвонил».
Внизу стояла подпись Аластера.
В мастерской гремела музыка. Хотя я безумно устал после долгого дня на той стороне, я знал, что, если попрошу приглушить звук, это убьет момент. Поэтому я открыл бутылку вина и свой блокнот и остаток вечера посвятил бумаге. Музыку вырубили в четыре утра. Я так и не ложился, поэтому решил спуститься вниз. Фитцсимонс-Росс сидел за кухонным столом, в руках у него была бутылка водки, и он как раз наливал себе стакан, дымя «Голуазом». Выглядел он неважно: выжатый как лимон, с обезумевшим взглядом и весь в краске, словно попал под обстрел фонтанирующих струй Джексона Поллока. Я посмотрел на холст, над которым он работал всю ночь. Острые линии квадратов и прямоугольников, столь характерные для его предыдущих картин, вдруг оплавились по краям. Эффект был гипнотический — казалось, будто прежний, жесткий, геометрический мир смягчился, приобрел иные очертания. Голубая грунтовка уже не была той яркой лазурью, которая навевала мысли о Санторини в раскаленный от жары полдень. Теперь этот голубой приобрел более темные, тревожные и даже суровые оттенки. В нем скорее проступал Берлин, но не Греция — впрочем, я бы не осмелился поделиться этим наблюдением с Фитцсимонс-Россом, дабы не нарваться на поток оскорблений. Как бы то ни было, он первым начал разговор, отставив бутылку и подняв на меня глаза, которые, хоть и тяжелые после ночного марафона, по-прежнему излучали странный свет, прожигающий насквозь, — видимо, его накал снижался только после того, как он вводил себе дозу.
— Не заметил, как ты пришел, — сказал он.
— Ты был занят.
— Ты не просил выключить музыку.
— Я не хотел мешать тебе. Ты был так увлечен работой.
— Выходит, ты шпионил за мной.
— Хорошее полотно.
— Это не «полотно», это картина, черт возьми.
— И все равно она мне нравится.
Фитцсимонс-Росс пожал плечами. Потом вдруг взял с полки за спиной какой-то предмет:
— Прочитал этот хлам. — И швырнул предмет мне через стол. Это была моя книга о Египте.
— Где ты это достал?
— Купил, между прочим.
— Неужели? — спросил я.
— Только не прикидывайся, будто чертовски удивлен. Здесь есть английский книжный магазин, недалеко от Cafe Paris на Кантштрассе. И, voila, Томас Несбитт о Египте.
— Я польщен.
— Это не значит, что мне понравилось.
— Не понравилось?
— На самом деле мне показалось, что книга чертовски мудреная для начинающего писателя… только учти, это не комплимент. Ты талант. Ты отменный наблюдатель…
— Так и слышу «но»…
— «Но» — это не критика. Скорее наблюдение.
— Может, поделишься?
— Жизнь тебя еще не трахнула как следует. Может, тебе и кажется, что все было. Несчастные родители, пара романов, которые ни к чему не привели, а все потому, что ты не хотел связывать себя обязательствами…