Пинбол | Страница: 3

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Часто, после того как от Кройцера уходил последний посетитель, Домострой садился в машину и через мост Третьей авеню ехал на Манхэттен. На рассвете длинные проспекты открывались перед ним будто линии партитуры, сбросившие ноты. Он останавливался на пустынной улице, где ни один звук не нарушал тишину, и представлял себе, как в один прекрасный день источник его музыки, сейчас пустой и беззвучный, как проспекты огромного города, вновь наполнится до краев. И он знал, что, покуда этого не случится, следует проживать каждое мгновение в полную силу.

Таким образом, не только из-за жизненных обстоятельств, но и по причине отсутствия выбора. Домострой жил одним настоящим. Знакомых он выбирал таких, кто по возрасту или в силу воспитания ничего о нем не слышал и кому дела не было до его былой славы. Они судили о нем так же, как и он о них, лишь видя, каковым он предстает перед ними при случайных встречах, и не имели ни малейшего представления о его прошлом. Домострой избегал общества тех, кто слышал о его музыкальных успехах и мог попытаться убедить его в том, что былые достижения многократно перевешивают все: и угасшую популярность, и творческое бесплодие, и неудачу в достижении прочного финансового положения, и нынешнее забвение. Мало-помалу он заключил свой внутренний мир в хорошо укрепленную крепость и до сих пор успешно избегал тех, кто мог нарушить обретенный покой.

Направляясь повидать Андреа, Домострой вставил в щель автомагнитолы кассету со своей любимой записью. Расположение духа часто у него определялось музыкой, как будто звуковые волны, сжимаясь и растягиваясь, воздействовали на перепады настроения. Себя он постигал скорее языком чувств, нежели разумом. В эпоху телевидения он нередко ощущал себя неким анахронизмом, приученным реагировать барабанными перепонками, а не сетчаткой, существом мира слышимого, а не видимого. Он размышлял о том, что с освоением жизненного пространства растет неуверенность человечества в себе и оттого появляется зависимость от конкретного места, которое можно увидеть и обмерить, и запечатлеть каким-то образом, будь то видео или фотоизображение.

Но сам Домострой был ведом слушателем, его искусством стала музыка, что обогащала внутренний мир, нарушая границы времени и пространства и замещая бесчисленные отдельные встречи и столкновения людей и предметов таинственным сплавом звука, места и расстояния, чувства и настроения. Среди его духовных предков были поэты, писатели и музыканты, особенно те, кто, подобно шекспировским влюбленным, обладал способностью "слышать глазами".

Двухчасовая запись, которую он слушал сейчас, включала в себя около дюжины законченных произведений, а также фрагментов, некоторые из которых длились считанные минуты. Ему казалось, что эти мелодии, отбираемые годами, приводят его в желаемое эмоциональное состояние. Отдаваясь во власть музыки, настоящей музыки, он испытывал самые разные чувства: то предвкушал нечто необычное, порой бывал невозмутим, а порой и восторжен, то ощущал что-то вроде полового влечения, а в те времена, когда еще сочинял музыку, — даже чувство, похожее на творческий зуд. В "Партитуре жизни", своем последнем интервью, он сказал: "Сочинительство — суть моей жизни. Любое другое занятие сразу вызывает у меня вопрос: смогу ли я… захочу ли я… получится ли у меня использовать это в очередной партитуре? Где бы я ни услышал собственную музыку, я чувствую, что на карту поставлена вся моя жизнь, которую может разрушить одна-единственная фальшивая нота. У меня нет ни семьи, ни детей, ни родственников, нет другой работы или достойного упоминания имущества; музыка — единственное мое достижение, единственная душевная опора".

Лишь изредка, вспоминая свое творческое прошлое, Домострой недоумевал: как же это могло случиться, что его жизнь потеряла всякий смысл? Не был ли прав критик из влиятельного "Музыкального комментария", осудивший когда-то Домостроя за самоупокоение в "полной изоляции"? Действительно ли его музыка была столь мрачна и сурова, что в один прекрасный день ее творец, как однажды заметил другой критик, просто обречен перерезать себе горло?

Домострой помнил еще, как лет десять назад он участвовал в телевизионном ток-шоу "В ногу со временем". Другим участником шоу оказался иностранный военный диктатор, живший в изгнании во Флориде. Хотя до изгнания диктатор пользовался поддержкой Соединенных Штатов в затянувшейся, многолетней войне, его страна и его дело в конечном счете потерпели поражение. "У нас осталась всего одна минута, господа, — в самом конце программы бодро воскликнул ведущий и повернулся к диктатору: — Расскажите нам, генерал, почему после вашей столь блистательной карьеры все пошло наперекосяк?" Обратись ведущий с этим вопросом к Домострою, тот бы запаниковал и не нашел ответа. Диктатор же, не выказав ни малейшего волнения, бросил мимолетный взгляд на свои усеянные бриллиантами часы, затем на улыбчивого ведущего и, наконец, на благодарную аудиторию. "Почему все пошло наперекосяк? — переспросил он. — Сначала меня предали союзники. Затем я проиграл войну". Для человека военного проигранная война явилась вполне очевидным и достаточным объяснением жизненного краха. Но порою довольно одной фальшивой ноты, чтобы разрушить жизнь композитора и в самом расцвете сил лишить его желания сочинять.

Домострой поставил машину возле свежевыкрашенного особняка. Взбегая по лестнице на пятый этаж, он совсем запыхался. Подождав с минуту, чтобы перевести дух и успокоить сердцебиение, он постучал в дверь. Андреа открыла и впустила его. Она повесила его куртку в забитый платьями и пальто стенной шкаф и предложила сесть на обширную низкую тахту, застеленную пестрым покрывалом. С одной стороны тахты находился столик с радиоприемником, с другой — телевизор. Комната выглядела очень уютной, и немногочисленную антикварную мебель прекрасно дополняли несколько превосходных копий прерафаэлитов, а также расположенная на одном из столиков коллекция старинных парфюмерных флаконов.

Кухня и ванная находились в одном конце комнаты, как бы переходя одна в другую, и Домострой наблюдал, как Андреа передвигается по своей опрятной квартире, чтобы приготовить ему коктейль. Она была одета просто, но дорого: шелковая блузка, отличная шерстяная юбка. Накануне, впервые увидев эту девушку у Кройцера, он сразу же отметил ее незаурядную внешность — выразительные глаза, большой рот, мягкие волнистые волосы, красивую грудь, длинные ноги. Он тут же ощутил, что она пробудила в нем желание; он хотел не ее — пока, во всяком случае, — но какую-то из своих прежних подруг, похожую на нее. Как будто некая струна прозвучала из прошлого и заставила его вновь ощутить потребность в женщине.

— Я не надеялась, что ты придешь, — сказала она, подавая ему напиток и усаживаясь на столик рядом с тахтой. — Вчера у Кройцера, передавая тебе эту записку, я чувствовала себя прямо-таки липучкой.

— Липучкой? — недоуменно переспросил он.

— Ну, той, что липнет к поп-группам, фанаткой! — рассмеялась она.

С бокалом в руке она скользнула на тахту, облокотилась на столик, лицом к Домострою, и вытянула ноги так, что туфли ее оказались в считанных дюймах от его бедра.

— В Джульярде, [2] где я занимаюсь музыкой и театром, студенты без ума от тебя. Они говорят, что ты профи.