Отец Келли затряс головой вперед-назад с таким остервенением, словно отгонял призраков.
— Вы еще сомневаетесь?!
— Человека по имени Слоун?
— Он был мертв. И все же я благословил его.
— А другой мужчина?..
— Великий, знаменитый и всемогущий?..
— Арбутнот, — закончил я.
— Его я осенил крестом, исповедовал и окропил святой водой. А потом он умер.
— Умер совсем и навсегда, протянул ноги, он действительно умер?
— Боже, как вы это говорите! — Он втянул в себя воздух, а затем с шумом выдохнул: — Черт, да!
— А женщина? — спросил я.
— С ней было хуже всего! — вскричал он, новая бледность залила и без того бледные щеки. — Она помешалась. Обезумела, даже больше чем обезумела. Сошла с ума, разум покинул тело, его уже не вернешь. Она застряла между двумя трупами. Господи, это напомнило мне спектакль, виденный в юности. Падающий снег. Офелия, внезапно объятая страшным, бескровным покоем, делает шаг в воду и не столько тонет, сколько растворяется в предсмертном безумии, в холодном безмолвии, которое не разрезать ножом, не разбудить криком. Даже смерть не могла нарушить обретенного этой женщиной ледяного покоя. Вы слышите? «Вечная зима», — сказал как-то один психиатр. Заснеженная страна, откуда редко кто возвращается. Жена Слоуна, как в ловушке, застряла между двумя бездыханными телами там, в пасторском доме, не зная, как вырваться из плена. Поэтому она ушла в себя, насовсем. Тела забрали те же люди со студии, которые перед этим на время затащили их сюда.
Он говорил, глядя в стену. Затем повернулся и внимательно посмотрел на меня, объятый внезапной тревогой и нарастающей ненавистью.
— Все это продолжалось — сколько? — может быть, час. И все эти годы меня преследовало воспоминание.
— А Эмили Слоун, она сошла с ума… и?..
— Ее увела какая-то женщина. Актриса. Я забыл ее имя. Эмили Слоун так и не поняла, что умирает. Я слышал, она скончалась через неделю или через две.
— Нет, — сказал я. — Через три дня хоронили всех троих. Арбутнота отдельно. А Слоунов, как говорят, вместе.
— Не важно, — подвел итог священник, — она умерла.
— Очень даже важно. — Я наклонился к нему. — Где она умерла?
— В морг напротив ее не привозили — это все, что мне известно.
— Значит, в больнице?
— Я рассказал вам все, что знаю.
— Не все, святой отец, а только часть…
Я подошел к окну пасторского дома и посмотрел на мощеный двор и ведущую к нему дорогу.
— Если я когда-нибудь вернусь, вы расскажете мне ту же историю?
— Я вообще не должен был вам ничего рассказывать! Я нарушил тайну исповеди!
— Нет, ничего из того, что вы рассказали, не было конфиденциальным. Это просто события. А вы были очевидцем. А теперь наконец вы облегчили душу, исповедавшись мне.
— Уходите!
Священник вздохнул, налил себе еще виски и выпил. Но румянец на его щеки не вернулся. Он лишь еще более обмяк.
— Я очень устал.
Я открыл дверь дома и посмотрел на церковь. В глубине ее виднелся алтарь, сверкавший драгоценными камнями, серебром и золотом.
— Откуда у такой маленькой церкви такое богатое убранство? — спросил я. — Да за один баптистерий можно было бы нанять кардинала и избрать Папу.
— Когда-нибудь, — произнес отец Келли, неподвижно глядя в пустой стакан, — я с радостью предам вас адскому пламени.
Стакан выпал из его руки. Но он даже не пошевельнулся, чтобы собрать осколки.
— Прощайте, — сказал я.
И вышел на улицу.
Два свободных участка и еще третий, к северу, позади от церкви, были сплошь покрыты сорной порослью, длинной травой, диким клевером и запоздалыми подсолнухами, кивающими на теплом ветру. Сразу за этими лугами стояло двухэтажное белое здание, на котором виднелась незажженная неоновая вывеска: «САНАТОРИЙ „ХОЛЛИХОК-ХАУС“».
Я увидел две призрачные фигуры, двигающиеся по тропинке среди травы. Одна женщина вела другую, они удалялись.
«Актриса, — сказал отец Келли. — Я забыл ее имя».
Травы с сухим шелестом ложились на тропинку.
Одна из женщин-призраков возвращалась той же дорогой в одиночестве, она плакала.
«Констанция?..» — беззвучно позвал я.
Я сделал круг по бульвару Гауэра, чтобы заглянуть в ворота киностудии.
«Гитлер в своем подземном бункере в последние дни Третьего рейха, — думалось мне. — Пылающий Рим и Нерон в поисках новых факелов.
Марк Аврелий в ванне вскрывает себе вены и наблюдает, как из них вытекает жизнь».
И все лишь потому, что кто-то откуда-то выкрикивал приказы, нанимал маляров с невероятным количеством краски, людей с огромными пылесосами, всасывающими подозрительную пыль.
На всей киностудии были открыты только одни ворота. Возле них три охранника впускали и выпускали маляров и уборщиков, вглядываясь в их лица.
В этот момент с внутренней стороны студии к воротам с ревом подкатил на своем ярко-красном «бритиш-моргане» Станислав Грок и, нажимая на газ, прокричал:
— Прочь с дороги!
— Нет, сэр, — спокойно сказал охранник. — Приказ начальства. Никто не может покинуть студию в ближайшие два часа.
— Но я гражданин города Лос-Анджелеса, а не этого проклятого герцогства!
— Значит ли это, — спросил я через решетку, — что если я войду внутрь, то не смогу выйти?
Охранник приложил руку к козырьку и назвал мое имя:
— Вы можете входить и выходить. Приказ.
— Странно, — сказал я. — Почему именно я?
— Проклятье! — Грок собрался было вылезти из своей машины.
Я прошел через небольшую калитку в решетчатых воротах и открыл дверцу «моргана» Грока.
— Вы не могли бы подбросить меня до монтажной Мэгги? К тому времени, когда вы вернетесь, глядишь, вас и выпустят.
— Нет. Мы в ловушке, — возразил Грок. — Этот корабль уже неделю идет ко дну, и ни одной спасательной шлюпки. И ты тоже беги, пока не утонул!
— Ладно, ладно, — спокойно сказал охранник. — Не психуйте.
— Ты только послушай его! — Лицо Грока побледнело как мел. — Тоже мне великий охранник-психиатр! Ладно, ты, залезай. Прокатись напоследок!
Я в нерешительности посмотрел в его лицо, все изрезанное штрихами эмоций. Обычно мужественное и надменное выражение на лице Грока расплывалось и таяло. Оно было похоже на тестовую таблицу на экране телевизора — смазанную, то появляющуюся, то пропадающую. Я сел и захлопнул дверцу машины, которая тут же рванула с места и понеслась с бешеной скоростью.